Тётя Мотя
Шрифт:
Тетя вздохнула, гаишник по-прежнему разворачивал всех, но машины с мигалками все не появлялись, на стекле лежала уже тонкая прозрачная простынка снежинок.
— Вот и сегодняшний день, — Крошкин взглянул за окно, за которым сыпал легкий январский снежок, и этот стол, — Крошкин слегка наклонился и потряс гнутую ножку крепкого, доставшегося им еще от деда, Сергея Парменыча, на века срубленного обеденного стола — стол даже не качнулся. И вот эта скатерть, — продолжал Крошкин. — Кружева-то кто плел? Неужели матушка?
Батюшка кивнул с улыбкой: она.
— Да, и вот это кружевное плетение, крючком. Значит, училась ваша матушка у кого-то из северной части нашей Ярославской губернии, на юге по-другому плетут, там больше на коклюшках, хотя сейчас уже и не найдешь никого — уходящее это искусство.
— А иконы — тоже история? — осмелилась спросить Ириша.
— Это уж само собой, — поднял голову Крошкин, глядя в красный угол, откуда темнел лик Спасителя в нимбе. — Но в том, что иконы — история, удивительного нет. Однако и весь дом
Тут вошла матушка, принесла чашки.
— Да, поняла, — подхватила Ириша, — и одежда, и мои книги. И вот этот чай в чашке.
— И они тоже, — согласился Крошкин, — но это можно руками пощупать, а историк должен видеть и то, чего не заметишь невооруженным глазом.
— Что же? — не поняла Ириша.
— Так вот то, о чем я вам только что и рассказал, — улыбнулся Крошкин. — Воздух!
После громадной Ишимовой, читаной-перечитаной, чуть не заученной наизусть, Ириша потребовала от отца новенького. Батюшка со словами: ну, уж этого тебе хватит до свадьбы, выдал ей имевшегося у него Карамзина. Но когда через полгода был прочитан и даже законспектирован весь Карамзин, отец Илья, глядя в аккуратные дочкины тетради с конспектами, испугался. К чему это? Завтра Ярославль его умнице станет тесен. И куда будет ей, с такой нелепой здесь любовью к истории, податься? Уж не в учительский ли институт, который как раз открылся? Но что хорошего в учительской судьбе — каторга с тетрадями, подготовка к урокам, тут уж станет не до истории. Выдать замуж — и дело с концом. Только вот за кого? За ярославского купчика? За семинариста? Но тогда с книгами тем более придется проститься! Однако не оставаться же ей и вековухой! Призвание женщины — материнство, отец Илья в это свято верил…
Шоссе, наконец, открыли, на улицах было по-воскресному свободно, и вскоре Тетя уже поднималась наверх, в квартиру-тюрьму, полная твердости и света, Тишкиного, конечно — ладно, Тишка, уговорила. Я попробую, эксперимента ради. В последний раз. Тебе, Коля, дается последний шанс.
Коля, как обычно, не вышел, крикнул из комнаты, перебивая телевизор — «Привет!» Только Теплый бежал ей навстречу по коридору, обнимал ее, как один он и мог: «Я соскучился по моему животику», и тут же без перехода: «Как ты думаешь, если одно крыло трехглавый дракон сломает в бою…»
Побежали деньки, последние, слышишь, Коля, быстрее меняй пластинку!
Она снова включилась в хозяйство, начала готовить, гораздо чаще, но зря, совершенно напрасно — Коля только плечами пожимал и по-прежнему тянул кошмарный свой рэп.
— Мать твою, опять пахнет горелым. Ты у меня вот здесь, — и он бил ладонью по горлу. Добавлял через паузу. — Со своей гарью. Это что масло? Ты не видишь, что тут написано: мар-га-рин! Ты меня достала!
А ночью он снова, как ни в чем не бывало, задыхаясь, говорил о любви.
Днем же клал чугунную ладонь на затылок и жал, толкал вниз, неторопливо, неумолимо давил лицо в воду, вел сквозь мутную прохладную толщу, все ниже и тяжелей, по щекам скользили острые рыбки, в виски ударялись неведомые подводные существа. Глаза упирались в темный песок — дно этой зловонной процветшей насилием и унижением зеленой реки; она умоляла отпустить, молча пыталась напомнить, здесь нечем дышать, здесь вода, Коля, кислорода нет, люди не приспособлены. Коля не слышал, Коля был наверху, опершись о воду, как о твердое дерево, чуть помогая себе коленом, и все держал ее великанской ладонью, с легкомыслием мальчишки, не ведавшего законов физики, тем более — что такое боль, страх, смерть. Напоследок в памяти вспыхивало: сегодня с дикарской резкостью над Третьим кольцом вставало солнце — в серое, толстым слоем облаков покрытое небо уткнулся столб оранжево-золотистого света, на глазах стал медленно рассеиваться в густой розовый веер, с ослепительной точкой у основания, пока сияние не захватило и облака, и улицу, и дома по самые крыши. Сияющая, раскрашенная синими узорами ладья уже приближалась, ласковая и пустая, точно материнское лоно после родов, точно лицо Ланина после поцелуя. Тяжесть вдруг отпускала, и с благодарной готовностью она понимала, дышать больше не нужно, вода — ее утешение, и послушно ложилась в люльку. Люлька была ей точно по размеру.
— Ведро воняет, а нам трудно жопу поднять.
Она давно перестала говорить ему: так нельзя. Даже если пахнет горелым и ведро воняет. Когда давно? За год, два, три до Ланина. Но теперь Коля был вправе. И она молчала. Смотрела на него, понимая, что спрятаться некуда, что, убив, в последний миг он все-таки ее отпустит, и она всплывет, неминуемо — на поверхность, в эту кухню, застынет меж предательских деревянных поверхностей, забитых посудой шкафов, ящиков с вилками, ножами, шумовками. Куда было деться? Под стол? Но он даже не покрыт скатертью. За занавеску? Но на кухонном окне висела белая кружевная оборка.
Ее учителем мог бы стать Теплый. Теплый научился прятаться сразу, почти с рождения. Раскатиться безвидным скатом, раствориться в струящихся клубах водорослей, закопаться в густой влажный песок, полууснуть. И слышать, и не слышать, быть и не быть — вот и ответ. У мальчика элементы аутизма. А ты бы, Инна Арнольдовна, детский психолог со стажем, ты бы, мать твою, пожила вот на этой голой
кухне перед беснующимся краснорожим мужиком! Ты бы пожила!Удар по столу кулаком.
— Ты можешь высморкаться, а не хлюпать!
Теплый, не выныривая, на автомате скользит в ванную, она бредет за ним, он улыбается, зорко глядя в черный кружок слива: ядовитозубый сапфир-аметистовый дракон затаился в поблескивающей кварцевой пещере и ждет добычу. Питается он исключительно реактивными стрекозами — скорость у такой стрекозы намного быстрее, чем у самолета.
— Тарелка опять… — гнев душил Колю — опять! Грязная. Ты что не видишь? Тут жирное пятно!
Тарелка летела на пол, входная дверь грохотала. Она медленно подметала осколки. Огненный мрак резкими слоями летел из Коли-дракона, но стоит начать возражать, полыхнет в лицо и сожжет. Глаза у Коли делались белыми, с каждым месяцем, годом вымывалась синева.
По какому праву он кричит на нее? Кто ему это позволил? Но не было такой силы на земле, которая бы ее спасла. Вот это-то и значит — другому отдана? Отдана во всевластное пользование, в то, чтобы он мог вот так — по собственному произволу уничтожать ее, а она не смела ответить. Но почему она не смела ответить? Столько слов она знала и знала, что сказать Коле, чтобы попасть точно туда, в самое беззащитное, она тоже могла ударить разрывающе больно и все же чувствовала: по тому же бетонному закону, по которому отдана ему в пользование, — голоса у нее нет. Кричи не кричи, бей не бей — Коля останется здесь главным. Коля и его ад.
А как же Ланин, лодка? Она вспоминала его лицо, видела его чувственную улыбку, ищущий взгляд, в котором была одна только жажда — закутаться в ее любовь, как в плед из волшебно жаркой, легкой шерсти. Старый любовник, слизывающий с ее губ последние капли воды живой, воды, прогоняющей смерть.
Отчаянье штриховало жизнь, серым по листу, штрих к штриху — или это Теплый рисовал дождь? Мама, ну, какой же это дождь, это снег пошел. Из тучи выросла вниз стена, снежная, но не плотная, можно пройти насквозь. Пролететь. Это чайка, смотри. Она летит к берегу есть черепашат, помнишь, мы видели? Тетя не помнила, но боялась признаться. Где? Разве они видели чаек? В музее, подсказывает Теплый. Ах да, в музее… Там была чайка?
Жизнь кончалась, и что было с этим делать, она обнимала своего мальчика, прятала лицо в ершик затылка, Теплый, деликатно терпя ее приставанья, уже рисовал крошечную черепашку, которая ползла к морю и ничего пока что не подозревала.
Объявление
Новый содержатель амфитеатра, что за Рогожскою заставою, честь имеет объявить, что в нынешнее воскресенье будет большая травля зверей как собственными, так и приводными собаками, из коих первая называется Гранатка, вторая — Полкан, третья — Самолет, которая по своей злобе и свирепости летит к зверю, как ракета. По окончании травли гг. Вильм и Соловим, которые неоднократно были одобрены Публикой, со своею компанией представят на полу разные воздушные скачки и окончат сальто-морталем. В заключение представлено будет: Подземная хижина, или огненная мельница чародея, большое волшебное представление в разных переменах, причем последует взрыв мельницы фейерверком; мельница и адские ворота будут иллюминованы соответственно своему названию; Эвмениды в огненных венках, с пламенниками в руках, составят пляски; мельник же появится на колеснице брильянтовых огней, везомый чародеями с горящими факелами; игры фейерверка будут усилены Турецкими бураками, Китайскими огнями, Римскими свечами, солнцами, капризами и множеством ракет. Наконец слетит с большой высоты преужасный дракон, который зажжет оные ворота; чародеи вытаскивают мельника на середину сцены с горящим на спине солнцем, а потом исчезают. Гг. Вильм и Соловим ласкают себя надеждою, что Почтеннейшая Публика большое сие представление удостоит благосклонным посещением; ибо по большому приготовлению и значительным издержкам они не предполагают дать более одного. Во время травли и представления будет играть полковая музыка. Подобного представления в здешней Столице нигде не было. Начало в 5 часов пополудни. Цена местам: ложа для 4-х персон — 10 рубл. ассигн., в 1-е место по 50 коп. серебром, 2-е место — 30 коп. серебром, в амфитеатре — 20 коп. серебром.
Глава четырнадцатая
29 декабря в 18:00 на черном кожаном диване в ланинском кабинете, под звон часов с золотыми гирьками на цепях.
Тот день, как, впрочем, и все дни двух последних месяцев, начался с его эсэмэски, краткой и чувственной, эсэмэска застала ее в машине, по пути в детский сад. Теплый сидел тихо, смотрел в окно, на сияющие елки. Ничем не потревоженное желание сейчас же разлилось в ней и потекло горьким медом, стекая по пальцам рук, делая слабой, на полоктавы снижая голос. Днем всей редакцией они выпили по поводу наступающего праздника и впервые объявленных длинных каникул, закусили бутербродами, нарезанными апельсинами и яблоками. Ей было неловко, жарко. Она прижимала ладони к ледяному бокалу, клала их на лоб. «Освежите меня яблоками, изнемогаю от любви», — пробормотал Ланин, повернувшись к ней — так, чтобы она одна его слышала, а потом улыбался всем и чокался со всеми подряд. Дедлайн был ранним, завтрашний новогодний номер уже подписали, после шумной, но недолгой пирушки редакция начала стремительно пустеть. Она уже выходила, одетая, вместе со всеми, но тут пришла новая эсэмэска: «Не уходи». Тетя застыла на пороге, споткнулась. Нашла незначительный повод, чтобы задержаться, села за свой глухонемой компьютер. У нее не было никаких предчувствий, но после этого «не уходи» разлитый по телу стон превратился в зов.