Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тевье-молочник. Повести и рассказы
Шрифт:

— Ваши бумаги готовы, ступайте в кассу… Понимаете? Не мог сразу сказать. Взяли бумаги и пошли к кассиру, думали, что уже конец. Но где там! Куда там! Кассир занят, он считает деньги, бумажки, сотни и пятисотенные, словно мусор, а золота, золота целые стопочки, занят весь стол! Сколько здесь может быть денег? Бог ты мой, иметь бы мне хотя бы десятую часть, я плюнул бы на этот билет!.. Так стою я и думаю, а может быть, я в ту минуту и вовсе ни о чем не думал! А кассир считает и считает золото, и хоть бы глянул на нас! Что ему билет, Янкев-Иосл, семьдесят пять тысяч, священник, Генех, Бирнбаум, маклеры, которые жаждут заработать, и вообще люди? Золотые в его руках летят, летят с удивительным каким-то сладким звоном, звоном золота. «Золотой звон», — понимаете или нет? Короче говоря, на чем же мы остановились? На золоте. Пересчитал золото, поднял на нас свои очки, взял у нас наши бумаги, перебрал их, как считают деньги, сотенные ассигнации, например, с особенным прищелкиванием пальцев! Потом выдвигает ящик и достает оттуда объемистый пакет. Вскрывает конверт, достает из него билет, тот самый билет, и спрашивает:

— Кто получает?

К билету устремилось десять пар рук.

— Нет! — сказал кассир. — Стольким рукам сразу я билет отдать не могу. Выберите кого-нибудь одного из вашей компании…

И

мы, понимаете ли, выбрали одного из нашей компании, старшего из трех адвокатов. Старший адвокат взял билет осторожно, обеими руками, как берут младенца, и показал его сначала священнику, потом моему брату Генеху, затем мне и Бирнбауму, то есть нам обоим, чтобы мы видели, тот ли это самый билет или нет? Священник сказал, что он его узнал еще издали, в руках у кассира. У него, говорит, есть верный знак… Какой знак, он не хочет сказать… Мой брат Генех поклялся всем, что ему дорого, что, если бы его разбудить часа этак в два ночи и преподнести ему этот билет, он узнал бы его с первого взгляда! Понимаете или нет? А я и Бирнбаум, мы оба, билета не узнали, — к чему мне говорить то, чего не было, — мы только хорошо присмотрелись к серии и номеру двенадцать, — ведь это же самое главное, не так ли? И оттуда все направились в Государственный банк получать денежки, семьдесят пять тысяч! Шли мы все вместе, пешком, хоть это и в гору. Старший из адвокатов держал билет на виду, крепко, обеими руками, чтоб его, упаси бог, не потерять или чтоб никто не подумал, что он собирается проделать с ним какой-нибудь фокус или его подменить… Ведь такой злополучный билет… А шли мы уже не вдесятером, нас уже было больше двадцати человек. Откуда взялось столько людей, не сглазить бы? Я вам скажу: во-первых, добрые знакомые из местечка, которые как раз в этот день были в городе и увидели, что мы уже идем с билетом в Государственный банк получать семьдесят пять тысяч… Вот они и пошли нас проводить и вошли в банк — посмотреть, как получают крупный выигрыш: ведь не каждый день увидишь такое. Словом, что там говорить, за нами шли, как на богатых похоронах, а в Государственном банке ефрейтор, что стоит у дверей, даже испугался, когда увидел столько евреев со священником посредине.

Все же он нас очень любезно принял и поодиночке пригласил в банк. Адвокат подошел с билетом куда следует и сказал, что нам нужно. Тогда нас отвели к чиновнику с лысиной, блестящей и белой, как молочная тарелка, передали ему наш билет и что-то сказали, что — не знаю. Тот, который с лысиной, что сидел по ту сторону решетки, поднял глаза, строго посмотрел сквозь очки и продолжил свою работу: он держал в руках острый ножичек, понимаете ли, и скреб им в книге, скреб и скреб без конца. Он скребет, а мы стоим как неприкаянные и смотрим, как он скребет, а вся остальная публика разглядывает нас с головы до ног. Лысый чиновник не перестает скрести, а кругом за столами сидят еще чиновники и считают деньги… Но сколько, думаете вы, денег? Деньги — как полова, как мусор! Золота — целые груды! Голова даже кружится, а «золотой звон» отдается в ушах, и в глазах сверкает! «Кто это, — думаю я, — выдумал деньги, из-за которых люди так изводятся, головой об стенку бьются, готовы друг друга живьем проглотить. Нет ни брата, ни сестры, ни отца, ни сына, ни соседа, ни приятеля… Ничто не дорого, только деньги, деньги и деньги!» Так думаю я, а может быть, я в ту минуту и вовсе ни о чем не думал, понимаете? А он, чиновник то есть, не перестает скрести, ибо — что ему билет, Янкев-Иосл, семьдесять пять тысяч, священник, Генех, Бирнбаум, маклеры, жаждущие заработать, и вообще люди?.. Однако все на свете имеет конец. Господь сжалился, чиновник перестал скрести, сложил острый ножичек, спрятал его в жилетном кармашке, достал белоснежный платок, громко высморкался. Потом взял билет, просто, как берут в руки обыкновенный лист бумаги, которому грош цена, раскрыл книгу и смотрел, смотрел… То в книгу заглянет, то на билет посмотрит, то на билет, то в книгу. «Боится, наверное, этот умник, не поддельный ли билет? — подумал я. — Скреби, скреби! — думаю. — Нюхай, нюхай! Билет настоящий, не фальшивый!» И вдруг как возьмет он билет да как швырнет его чуть ли не в лицо и говорит (я и сейчас помню его слова):

— Кто вам сказал, что этот билет выиграл семьдесят пять тысяч?

Понимаете или нет? Кто нам сказал? Как вам нравится такой вопрос?

— Что значит, — отвечаем мы, — кто сказал? Сам билет сказал, что он выиграл семьдесят пять тысяч. Серия две тысячи двести восемьдесят девять, номер двенадцать!..

— Да, — говорит он совершенно серьезно, — правильно, серия две тысячи двести восемьдесят девять, номер двенадцать действительно выиграл семьдесять пять тысяч. Но ваш билет — серия две тысячи двести девяносто восемь, номер двенадцать. Маленькая ошибочка…

Как вам нравится такая новость? Что вам сказать? Сначала, когда он проговорил это, мы были ошеломлены! Мы считали: либо он одурел, либо мы сошли с ума. Или это нам снится… Стали мы смотреть друг на друга, потом догадались посмотреть на билет — да, честное слово! Серия 2298, номер 12. Понимаете или нет?

Ну, что вам дальше рассказывать, дорогой друг? Я не в состоянии и десятой доли передать, а вы не в состоянии описать, да и никто не в состоянии представить себе картину в банке, когда все онемели и стали смотреть друг на друга. На лицах было написано, — как вам сказать? Это вообще были не человеческие лица, понимаете ли, то были звери, животные в образе людей. Один другого готов был уничтожить взглядом, глазами! Казалось бы, что случилось? Что вам сделали? Приснились вам семьдесят пять тысяч. Ну и что же? Лишать себя жизни по этому случаю? Неужели жизнь сама по себе ничего не стоит? Сумасшедшие, понимаете вы или нет? И ни на кого я так не досадовал, как на своего молодчика, на Бирнбаума! Ну, остальные оправдывались, сваливали вину друг на друга: священник во всем винил моего брата Генеха, а Генех говорит: он ничего знать не знает, ему и не снились бы семьдесят пять тысяч, если бы я, Янкев-Иосл то есть, не послал ему телеграммы и не поздравил его. Понимаете? «Хорошо же ты, братец мой, газету смотрел!.,» — «А ты, — говорю я, — почему не смотрел?» — «Ты, — отвечает он, — был главный зачинщик, у тебя был билет, ты по-настоящему хозяин!» Слыхали? Когда речь шла о семидесяти пяти тысячах, меня вообще не хотели знать, а сейчас, когда все это оказалось мыльным пузырем, я — настоящий хозяин! Понимаете? Ну ладно! Я, Янкев-Иосл, козел отпущения, беру на себя всю вину. Пускай я буду во всем виноват! Но где же ваши глаза, дурачье? Ведь вы же, как и я, раз девятнадцать видели все

бумаги, квитанции, страховки, в которых черным по белому написано серия 2298, а выиграла серия 2289, номер 12, — почему же вам не пришло в голову посмотреть, что девятка стоит перед восьмеркой? А когда билет был уже у вас в руках, вы не могли еще раз посмотреть таблицу?.. В банк пойти вы не поленились целой оравой… А почему? Думали, — вот получаете деньги? Понимаете? Но ни на кого я так не злился, как на моего типа, на Бирнбаума то есть. Надо было вам видеть, как он стоял в стороне, словно чужой, словно его все это не касается. Только что, казалось бы, он нам всем житья не давал: «Люди! Люди!» Он хочет положиться на суд людей! А теперь он стоит, как невинная овечка! Задело это меня за живое, и я подумал: дай хоть душу отведу за кровь, которую он мне испортил тогда, второго мая, если помните, когда я умолял его, как разбойника, чтоб он вернул мне билет.

— Пане Бирнбаум! — сказал я ему. — Теперь вы могли бы положиться на суд людей! Вот в банке людей, не сглазить бы, много! Чего же вы молчите? Больше не хотите людского суда? Покончено с людьми?..

Публика стояла и радовалась. Чему радовалась — не могу сказать: тому ли, что я предлагаю Бирнбауму суд людской, или публике вообще пришлось по душе, что ухнули наши семьдесят пять тысяч? Могу вам сказать, понимаете ли, и поклясться на чем угодно, что меня эти деньги не интересуют, пускай они сгорят! Досадно мне, однако, что, когда только еще думали, что у Янкев-Иосла есть семьдесят пять тысяч, я был реб Янкев-Иосл. А сейчас, когда оказалось, что Янкев-Иосл имеет, извините, фигу, а не семьдесят пять тысяч, я уже больше не реб Янкев-Иосл! Что, паршивцы, черта вашему батьке? Чем я перед вами провинился? Есть семьдесят пять тысяч или нет семидесяти пяти тысяч, какая разница? Знаете, что я вам скажу, пане Шолом-Алейхем? Можете гордиться вашими евреями и всем миром! Безобразен, скажу я вам, мир, лжив, обманчив и глуп. Но признайтесь, не звенит еще у вас в ушах, не вертится еще у вас шапка на голове от моих семидесяти пяти тысяч! Извините, что заморочил вам голову, и будьте, понимаете ли, здоровы, и пусть господь пошлет вам лучшие дела!

Мафусаил

Еврейская лошадка

Перевод Л. Юдкевича

{139}

1

Мафусаилом{140} прозвали его в Касриловке потому, что был он обременен годами и не имел ни единого зуба во рту, если не считать двух-трех пеньков, которыми он с трудом жевал, когда было что жевать. Высокий, тощий, облезлый, с побитой спиной и тусклыми глазами (на одном — бельмо, другой — с красниной), кривоногий, мосластый, со впалыми боками, отвисшей губой, точно он вот-вот заплачет, и с общипанным хвостом — таков его портрет. А служил он на старости лет в Касриловке у Касриела-водовоза вместо лошади.

По природе своей Мафусаил был кроткий, работяга, только очень уж заездили его, беднягу. Натопавшись за день по густой касриловской грязи и обеспечив весь город на сутки водой, Мафусаил бывал доволен, когда его наконец распрягали, кидали ему охапку соломы, а затем на закуску ставили перед ним лохань с помоями, которую Касриелиха подносила ему с таким видом, с каким, скажем, подносят блюдо с рыбой или миску вареников самому дорогому гостю. Этих помоев Мафусаил ждал всегда с нетерпением, потому что там он находил размокший кусок хлеба, остатки каши и другие вкусные вещи, для которых зубы вовсе не нужны. Целый день Касриелиха старалась для Мафусаила, бросала в лохань все, что подвернется под руку, — пусть бедная лошадка покушает. А Мафусаил, подкрепившись, поворачивался лицом к своему бочонку, а к Касриелихе, извините, задом, что должно было, очевидно, означать: «Спасибо за хлеб-соль». При этом он еще больше свешивал нижнюю губу, закрывал зрячий глаз и погружался в глубокое лошадиное раздумье.

2

Не думайте, однако, что Мафусаил с первых дней своей лошадиной жизни был таким, каким он здесь изображен. Давным-давно, в молодые годы, когда еще жеребенком он трусил за матерью подле телеги, он обещал стать славным коньком. Знатоки предсказывали, что из него вырастет конь хоть куда. «Вот увидите, — говорили они, — он будет когда-нибудь ходить в карете в паре с самыми лучшими, самыми знатными лошадьми!»

Когда жеребенок подрос и стал лошадью, на него без церемонии надели узду, вывели на ярмарку и поставили там среди других лошадей. Раз пятьдесят его здесь прогоняли взад и вперед, ежеминутно смотрели зубы, поднимали ноги, разглядывали копыта, и так он был передан в чужие руки.

С той поры начинаются его хождения по мукам, бесконечные скитания с места на место. Он переходит от хозяина к хозяину, тащит телеги с тридцатипудовой тяжестью, тонет по брюхо в грязи, познает прелести кнута и палки, которые гуляют по его бокам, по голове, по ногам.

3

Долгое время ходил он коренным в почтовой упряжке с колокольцами, которые не переставая гремели у него над ухом — глин-глин-глон! глин-глин-глон! — и носился как оглашенный взад и вперед все по одному и тому же тракту. Потом он попал к простому мужику, у которого выполнял самые тяжкие работы: пахал, возил огромные телеги с зерном, бочки с водой, повозки, груженные лошадиным и коровьим навозом, выполнял еще много всякой другой грубой работы, которая была ему совершенно непривычна. От мужика он попал к цыгану. Цыган вытворял над ним такие штуки, применял такие подлые средства, чтобы он резвей бегал, что Мафусаил не забудет этого во всю свою лошадиную жизнь. От цыгана он перекочевал в какой-то большой табун, а спустя короткое время очутился в Мазеповке у владельца тяжелого, окованного железом фургона, над которым высился странного вида разодранный навес, называемый всеми «будой». Здесь, у извозчика, его постоянно награждали кнутом и палкой, точно лошадиная шкура из сыромятины, а не из плоти и крови, точно лошадиные бока из железа, а не из костей. О-ох-о! Сколько раз, бывало, Мафусаил уже еле волочит ноги, ляжки точно клещами тянет, в животе какая-то тяжесть, словно там ком какой, а он, этот безжалостный извозчик, все «но!», да «но!», да хлоп кнутом, да бух кнутовищем. Ну за что это?!

Счастье, что у извозчика был заведен такой обычай — один день в неделю можно было стоять на месте; стоять, жевать и ничего не делать. Мафусаил не однажды задумывался над этим. Его лошадиные мозги никак не могли уразуметь — в чем же смысл этого дня? Почему в этот день никто тебя не беспокоит? И почему бы не установить такой порядок навсегда? Раздумывая так, он, бывало, настораживал уши и прикрывал один глаз, а другим поглядывал на своих двух товарищей, которые стояли здесь же, привязанные к тому же фургону.

Поделиться с друзьями: