Тезка
Шрифт:
Один Ашок продолжал сидеть у окна одетый, полностью уйдя в чтение. Над его головой тускло светила красноватая лампочка ночника. Время от времени он поднимал голову и его взгляд выхватывал из чернильной черноты бенгальской ночи то очертания растрепанных пальм, то череду бедняцких хижин. Ашок осторожно переворачивал мягкие желтоватые страницы книги — в некоторых из них древесный червь проделал длинные извилистые ходы. Паровоз время от времени фыркал, пыхтел, постукивал колесами, успокаивая, убаюкивая. Мимо открытого окна то и дело пролетали высекаемые колесами искры. Правая сторона лица Ашока сразу покрылась слоем жирной сажи — она осела и на его щеке, и на шее, и даже на плече. «Бабушка непременно потащит отмываться, — мельком подумал Ашок, трогая щеку, — выдаст кусок своего любимого пахучего мыла». Подсчитывая с Акакием Акакиевичем стоимость новой шинели, бродя по широким заснеженным проспектам вьюжного Петербурга и не подозревая, что в будущем ему самому предстоит поселиться в снежном краю, Ашок совершенно забыл о времени и все еще читал, когда в два тридцать ночи паровоз сошел с рельсов, увлекая за собой под откос семь первых вагонов. Ашок ничего не успел понять — он просто услышал страшный грохот, как будто впереди взорвалась бомба. Первые четыре вагона опрокинулись с высокого откоса
Ашок по сей день помнит крики спасателей — они шли вдоль вагонов, спрашивая, есть ли кто-нибудь живой внутри. Помнит и то, как пытался крикнуть в ответ, но из горла вырывался какой-то комариный писк. Он помнит страшные стоны умирающих, их хриплые призывы на помощь, тихие стуки в стену его купе, шепот, слышный лишь другим раненым пассажирам. Кровь заливала рубашку Ашока, стекала по груди и по правой руке — в момент аварии его наполовину выбросило из окна. Он ничего не видел, так что вначале ему показалось, что он ослеп, как его дед. Ашок до сих пор чувствует едкий, резкий запах горящей резины, заполнивший легкие, слышит мерное жужжание мух и жалобный детский плач, ощущает вкус пыли и железистый привкус крови на языке. Вокруг суетились местные жители, полицейские, несколько врачей. Ашок помнит, он был уверен, что умирает, что он уже умер. Нижняя часть тела потеряла чувствительность, поэтому не мог знать, что на ногах у него лежат изуродованные конечности Гоша. Но через какое-то время сквозь заливавшую глаза кровь он разглядел, что занимается неприветливый сероватый рассвет, хотя луна и звезды все еще видны в небе. Страницы книги, выпавшей из его рук в момент аварии, белой горкой рассыпались под окном покореженного вагона. Фонарь выхватил из темноты белую страницу, и она привлекла внимание проходящего мимо спасателя.
— Да нет, тут уже все, — как сквозь сон услышал Ашок, — давай быстрей, пошли дальше.
Но свет фонаря задержался еще на одну секунду, так что Ашок успел, собрав последние силы, чуть-чуть поднять руку, в которой была зажата скомканная страница «Шинели», и, когда Ашок пошевелился, она выпала из ослабевших пальцев.
— Эй, а ну-ка постой! — воскликнул один из спасателей. — Смотри, тут парень с книгой. Клянусь, он только что пошевелился!
Ашока вытащили из поезда, уложили на носилки и отправили в госпиталь в Татанагаре. У него был перелом тазовых костей и шейки правого бедра, а также трех ребер с правой стороны. Следующий год Ашок провел в больнице, лежа на вытяжке — ему рекомендовали сохранять неподвижность, чтобы кости срослись правильно. Врачи опасались, что двигательная активность в правой ноге может не восстановиться. К декабрю Ашока перевезли из больницы домой, в Алипор. Четверо братьев на плечах пронесли носилки через внутренний двор и подняли на второй этаж по лестнице из красной глины. Три раза в день его кормили с ложечки. Он мочился и испражнялся в жестяной поддон, который подкладывали ему под спину. Его постоянно навещали врачи, друзья, знакомые и родственники, даже слепой дед приезжал из Джамшедпура. Его родные собрали все сведения об аварии — в газетах было опубликовано несколько статей. Потом он видел фотографии — поезд был искорежен так, что вагоны, словно какие-то доисторические ящеры, громоздились друг на друге на фоне ярко-синего неба, а около путей сидели охранники, карауля невостребованный багаж. Он узнал, что в нескольких метрах от путей были найдены стыковые накладки и скрепляющие их болты и что это давало основания говорить о саботаже. Впрочем, эти подозрения окончательно не подтвердились. Тела многих погибших были изуродованы до неузнаваемости. «Свидание со смертью по дороге в отпуск» — так озаглавила свою заметку газета «Голос Индии».
Первое время Ашок целыми днями глядел в потолок, под которым лениво вращались три бежевые, обсиженные по краям мухами лопасти вентилятора, и слушал, как от движения воздуха шуршат листки настенного календаря. Повернув голову направо, он видел окно с пыльной бутылкой антисептика на подоконнике, а когда жалюзи были подняты, ему открывался вид на бетонную стену, окружавшую дом, и сидящих на ней маленьких бледно-коричневых гекконов. Он вслушивался в бесконечную череду звуков за окном — шаги, звяканье велосипедных клаксонов, хриплое карканье ворон и гудки велорикш на узеньких, недоступных для такси улочках. По вечерам он слышал гулкое уханье огромной морской раковины, в которую дул глава соседской семьи, собирая домочадцев на вечернюю молитву. Он вдыхал доносящийся с улицы гнилостный запах и представлял себе блестящую на солнце желто-зеленую слизь, что скапливалась в открытых стоках канализации. В доме жизнь шла своим чередом. Как и прежде, отец и братья с сестрами уходили — он на работу, они в школу — и возвращались домой. Мать хлопотала на кухне, периодически поднимаясь к нему в комнату, чтобы спросить, не надо ли ему чего, — от ее рук пахло куркумой. Два раза в день в комнату заходила горничная с ведром и тряпкой и протирала пол.
Днем сознание его было затуманено болеутоляющими уколами. По ночам ему снилось, что он вновь в смертельной ловушке. Нередко он просыпался от собственного крика. А иногда ему снилось, что аварии не было вообще и что он спокойно приходит домой из колледжа, принимает ванну и, поджав ноги, усаживается на ковер с тарелкой в руках. Он просыпался в холодном поту, и слезы неудержимо текли по его щекам от жалости к себе, от обиды на несправедливость жизни, ведь он был совершенно уверен, что никогда уже не сможет ходить. Стремясь избавиться от кошмаров, он мало-помалу привык читать ночи напролет, пока неподвижное тело, устав от боли, не успокаивалось, а сознание не прояснялось. При этом он перестал читать своих любимых русских авторов, которых доставил к его постели дед. Он вообще перестал читать художественную литературу. Книги, действие которых происходило в далеких краях, напоминали ему о собственном беспомощном состоянии. На какое-то время Ашок перестал читать романы вообще. Вместо этого он погрузился в книги по инженерному делу, изо всех сил пытаясь
не отстать от товарищей по учебе, и по ночам, при свете фонарика, решал уравнения. В эти безмолвные часы он часто думал о Гоше. Он слышал его слова: «Возьми спальный мешок и отправляйся в путь». Он запомнил адрес, который Гош записал на листе, вырванном из блокнота, — где-то за трамвайным депо в Толлигандже. Только сейчас там жили его вдова и осиротевший сын. Чтобы немного подбодрить Ашока, домашние постоянно говорили ему о будущем, о том, что придет день, когда он встанет на ноги без посторонней помощи и сам пройдется по комнате. Его мать и отец постоянно молились об этом. Мать даже начала поститься по средам. С течением времени Ашок стал мечтать о другом будущем — не просто заново научиться ходить, а уехать как можно дальше, прочь из Индии, страны, где он родился и едва не погиб. На следующий год он, опираясь на палку, уже снова посещал колледж, а по окончании его, ничего не сказав родителям, разослал документы в несколько университетов за границей. Он открылся им лишь после того, как узнал, что Бостонский университет предоставляет ему полную стипендию.— Как же так? Мы ведь чуть не потеряли тебя однажды! — возражал обескураженный отец.
Братья и сестры плакали. Мать молчала, но целых три дня не в состоянии была проглотить ни кусочка. И все же он уехал.
С тех пор прошло семь лет, но воспоминания но-прежнему с ним. Они подстерегают его за углом по дороге на факультет, выпрыгивают из конверта, когда он вскрывает письма. Они шелестят за его плечами, когда он наклоняется над тарелкой риса за обедом и ласкает тело Ашимы по ночам. Даже в самые важные моменты жизни — во время свадьбы, обнимая тонкую талию жены, любуясь завитками ее волос, бросая и огонь дутый рис; по прибытии в Америку, разглядывая серые, заснеженные улицы, — он не мог избавиться от этого наваждения: искореженные, громоздящиеся друг на друга вагоны, леденящий душу хруст, его кости ломаются, перетираются в муку, он наполовину зажат окном, он почти ослеп, он задыхается, он ждет своей смерти. И не воспоминания о боли терзают его — боли он почти не помнит, зато прекрасно помнит мучительное ожидание спасения; и при мысли о том, что его могли бы не заметить, могли бы так и не спасти, ужас всякий раз накатывает на него, подступает тошнотой к горлу. После аварии Ашок страдает клаустрофобией, в лифте у него перехватывает дыхание, в автомобиле, если окна не открыты настежь, чувствует себя словно в клетке, в самолетах всегда просит место у запасного выхода. От плача детей он покрывается холодным потом, и время от времени ощупывает свои ребра, стремясь убедиться, что все они на месте.
Вот и сейчас он хватается за ребра, потом вскакивает со стула, облегченно встряхивает головой. Несмотря на то что это Ашима носила под сердцем их дитя, он тоже ощущал тяжесть и постоянно думал о новой жизни — продолжении своей собственной. Когда сам Ашок появился на свет, у них в доме даже не было водопровода, а в двадцать два года он едва не погиб. И вот он опять чувствует запах гари на языке, опять перед глазами встает искореженный вагон, грозящий небу вздыбленными железными колесами. Что ж, он не погиб, значит, ему суждено было заново родиться. Он два раза родился в Индии, а затем еще один раз, в Америке. Три жизни за тридцать лет — неплохо? За это он должен благодарить своих родителей, и родителей его родителей, и их родителей тоже. Бога Ашок не благодарит, ведь он последователь Маркса и религию отвергает. И еще одному человеку он должен быть благодарен, автору «Мертвых душ». Он же не может благодарить книгу, она сама, кстати, погибла, разорванная на клочки тем ранним октябрьским утром в двухстах девяти километрах от Калькутты. Его спасла не книга, а человек, который ее написал. Ашок возносит хвалу не Богу, а Гоголю, русскому писателю, который спас ему жизнь, и как раз в этот момент в комнату ожидания входит медсестра по имени Пэтти.
2
Время рождения малыша — половина шестого утра, вес — семь фунтов и девять унций, рост — двадцать дюймов. Прежде чем новорожденного, перерезав пуповину, уносят, Ашима успевает разглядеть, что он с ног до головы в какой-то белой слизи, на которой контрастно выделяются полосы бурой крови — ее крови. Ашиме сделали укол куда-то в поясницу, и ее тело — от талии до колен — потеряло всякую чувствительность, но к концу родов у нее страшно разболелась голова. И сейчас, когда все позади, у нее начинается сильнейший озноб. Целых полчаса, несмотря на одеяла, которыми заботливо укрывают ее сестры, Ашима трясется, будто в лихорадке. Ощущение пустоты внутри непривычно, кожа растянулась и висит. Ей хочется попросить чистый и сухой халат, но горло, несмотря на бессчетное количество стаканов с теплой водой, пересохло настолько, что она не может выговорить ни слова. Ашиму ведут в туалет, где она по указанию сестры подмывается теплой водой из бутылки. Потом ее обтирают влажным полотенцем, переодевают в новый халат, укладывают на каталку и отвозят в двухместную палату. Свет в ней приглушен, вторая койка пока пустует. Когда у двери появляется Ашок, сестра измеряет Ашиме давление, а сама Ашима лежит, откинувшись на подушки, с белым свертком на руках. Рядом с кроватью колыбелька, на которой красуется белая карточка с надписью: «мальчик Гангули».
— Вот он, — тихо произносит Ашима, поднимая глаза на Ашока и устало улыбаясь.
Ее кожа желтоватого оттенка, губы побледнели от потери крови, под глазами залегли темные круги, коса растрепана, словно она не причесывалась целую неделю, голос хриплый, как при простуде. Ашок придвигает стул к кровати, а Пэтти забирает малыша из рук Ашимы и кладет отцу на колени. Ребенок вдруг издает короткий пронзительный крик. Оба родителя чуть не лишаются сознания от ужаса, но Пэтти лишь одобрительно усмехается.
— Не бойтесь, — говорит она. — Он знакомится с вами, только и всего.
Ашок, следуя инструкциям Пэтти, вытягивает руки вперед и принимает ребенка, подсунув одну руку под его голову, а другую под спинку.
— Да ну же, не бойтесь! — смеется Пэтти. — Прижмите его покрепче, детям это нравится. Он сильнее, чем вы думаете.
Ашок приподнимает маленький сверток повыше и прижимает его к груди.
— Так?
— Вот теперь правильно, — одобряет Пэтти. — Ну ладно, я ненадолго оставлю вас втроем.
Поначалу Ашок скорее растерян, чем растроган. Он озадаченно разглядывает и головку — почему-то вытянутую, а не круглую, и крепко зажмуренные глазки с припухшими веками, и белые крапинки на щеках, и мясистую верхнюю губку, сильно выдающуюся вперед. Кожа у младенца светлее, чем у обоих родителей, и почти прозрачная — видна даже сеточка зеленоватых вен на висках. Из-под чепчика выбивается прядь довольно густых черных волос. Ашок пробует сосчитать реснички на веках, потом осторожно прощупывает сквозь одеяльце ручки ребенка.