Шрифт:
На блёстки дней, зажатые в руке,
Не купишь тайны, где то вдалеке.
А тут и ложь, на волосок от правды.
И жизнь твоя, сама на волоске.
Омар Хайям
«Шли и шли и пели «Вечную память»», – вертелась в голове строчка из какой-то давным-давно прочитанной книги. Каблучок левого сапога то и дело проваливался в грязный серый снег, туда, где подмокший край ковровой дорожки граничил с обочиной. Ада Фрейн шла вместе с людским потоком и останавливалась с ним вместе, постукивала в паузе туго затянутой в кожу ногой по посеревшему от тысяч следов красно-черному ворсу, стряхивая снег. А на следующем шаге оступалась снова.
«И почему не убрали дочиста, совсем?» – думала, зябко кутаясь
Из-за спины раздались – не в лад взятому шествием темпу – дробные быстрые шаги. Кто-то спешил, проталкивался, кто-то умудрялся лавировать в толпе, нарушая мерный ход процессии. Ада уловила краем глаза, что справа из-за спины к ней приближаются остроносые, начищенные ботинки – педантично, ровно, чтобы не оступиться в грязный снег, не споткнуться ненароком. Ниже опустила голову.
– Ада… – Она узнала и голос, и ботинки. Конечно, кто-нибудь обязательно должен был подойти. Но тут не кто-нибудь. Тут Илья Арфов, ее друг, ее менеджер, ее персональный «агент-хранитель», как он сам порой в шутку себя называл.
– Что? – Спросила раздраженно, догадывалась, зачем он к ней спешил.
– Ты как?
– Не пила, – хрипло ответила, не глядя на него. – Тебя же это беспокоит? Как стеклышко. А теперь отвали, Арфов.
– Не злись, – он улыбнулся. Даже не видя его лица, она по голосу слышала, что улыбнулся. Испытал облегчение, не так ли? – Я знаю, ты переживаешь.
– Мы все переживаем, – механически-заученная фраза сорвалась с губ вопреки ее желанию промолчать.
Именно такими банальностями она прокладывала себе дорогу в жизнь, именно с них всегда начинались ее неприятности – не все неприятности, конечно, и глупо было бы думать, что тогда, много лет назад что-то зависело от того, скажет она очередную глупость или нет, но сердце-то защемило. Слишком многое напоминало о прошлом.
Он словно прочитал ее мысли – как случалось с ним довольно часто – и сжал ее руку, неправильно интерпретируя прочитанное – что тоже порой случалось.
– О Вельде думаешь?
И ведь правильно уловил, что дело в муже, не настолько давно она его хоронила, чтобы не вспомнить теперь. Но, конечно, в главном Илья ошибся – она думала об их первой встрече, а не о тех скромных проводах, которые ему устроили. Промолчала, не желая об этом говорить и надеясь, что он куда-нибудь пропадет, просто исчезнет и выпадет из памяти вместе с мыслями о Вельде и необходимостью стоять в бесконечной очереди. Но он пропадать не собирался, существовал рядом необоримым обстоятельством – как и глупая дорожка под ногами, снег по обочине, ее усталость, желание закурить, угнетающее ожидание, невозможность сохранить хоть какое-то подобие личного пространства.
Он знал ее слишком хорошо и тоже молчал, ожидая, и она не выдержала первой – всегда не выдерживала. Заговорила:
– Как там, долго еще?
Такая тоска в голосе – Ада сама удивилась – вдруг прозвучала, что он снова встревожился, захотел поддержать и зачем-то сильно сжал ее замерзшие в тонких перчатках пальцы. Ада подняла голову, посмотрела на него, пытаясь взглядом выразить благодарность, которой не испытывала.
– Думаю, полчаса, не больше. Довольно быстро двигаемся, – оптимистично сообщил он, оживился, замахал свободной рукой кому-то знакомому в толпе безусловно знакомых ему людей. Его заметили – заулыбался, забывшись.
Она снова отвернулась, отдернула руку. В такой момент – и на виду. Как же она сейчас ненавидела это привычное состояние. И хуже всего, что в такой момент и на виду и не одна.
Но время шло и шло, и они шли шаг за шагом, медленно, чтобы дать впереди идущим проститься.
Приближались к огромному, серого кирпича зданию по мокрой ковровой дорожке под начинающимся легким снегом. С одинаковыми, у кого-то лучше, у кого-то хуже получавшимися скорбными лицами, ощущая пустоту и торжественность момента. Партийные шишки прошли первыми – мрачная черная стая уже давно скрылась в темном проеме, в который теперь протискивались знаменитые на всю страну ученые. Хорошо, потому что следом за ними уже все сплошь знакомые лица деятелей культуры: признанных поэтов, закормленных государственными наградами писателей, уважаемых композиторов, модных режиссеров. А следом за мэтрами – ее коллеги и она сама – пестрая, даже если одета в траур, толпа актеров и актрис, скорбь на лицах которых отчего-то выглядела самой наигранной. Ползли, подумала Ада, как муравьи те, чья карьера еще недавно так сильно зависела от человека, который мертвый и ко всему безучастный теперь лежал – жемчужина в раковине – в здании серого кирпича.Отчего-то ей хотелось плакать среди не плачущей толпы. Три дня назад они все, все, все, она знала наверняка, они все рыдали. Когда телевизионные и радиопередачи вдруг остановились, когда в кинотеатрах посреди сеансов включился свет, когда светофоры загорелись красным, останавливая слабый поток машин, когда приспустили флаги, когда детей задержали в школе, когда жизнь встала, замерла, вслушиваясь в новость, прочитанную диктором с покрасневшими глазами, в которых боль, – они рыдали. Умер. Умер и нет его больше – «на восемьдесят пятом году ушел из жизни знакомый и любимый всеми бессчетное число лет простоявший у кормила в юности много времени посвящавший прекрасный семьянин любящий отец заботливый добрый все на свете знающий автор многочисленных сочинений по глубине соперничающих с величайшими произведениями философов прошлого великий реформатор гарант свободы и независимости оплот процветания прекрасный человек всенародно любимый пожизненно назначенный» – умер, и нет больше на свете. Первого Президента Объединенной Евразии Олега Вячеславовича Горецкого. Так и звучало – сплошные прописные буквы.
Все тогда испугались. И минуты молчания три дня назад так легко перерастали в получасия, и каждый думал – и каждый боялся – а что теперь? А теперь – как? И Ада думала, думала даже теперь, когда жизнь перевалила через паузу, как через ухаб на дороге, потекла дальше, стыдливо поглядывая на покойника, из-под полы торгуя привычными радостями, пытаясь незаметно войти в колею, прийти в норму. Сегодня, когда уже никто не плакал навзрыд, все еще думала. Вроде бы слишком быстро утешились, отвлеклись, но не остановилось же время за эти три дня, и Земля не сошла с орбиты, и ничего не произошло – всего лишь умер старик, с которым у многих из тех, кто шел сейчас к крематорию, было даже некое подобие личных отношений. И плакать сейчас неразумно, если не непристойно. Оптимизм – это задача каждого гражданина, уныние – непозволительная роскошь в стране, которая каждый день совершает подвиг, оставаясь целостной посреди хаоса. Ада наклонила голову ниже, глотая обиду за мертвого и за себя, слезы глотая, и отерла холодными перчатками холодные щеки. Нормально было изображать скорбь. Горевать – ненормально.
– А доктор твой где? – Нарушил молчание Арфов, заметивший ее жест.
Она знала, он думает, что не его дело сейчас идти с ней, компрометируя себя. Не он должен быть рядом, а ее ухажер, раз уж она настаивает на том, что у них все серьезно.
– Не знаю. Я хотела побыть одна.
Но он не понял намека, считая, что с ним она почти что одна. Или, что к нему это не относится. Или еще что-то. Может, он и был прав. Но от того, что он так хорошо ее знал, становилось противно. Подумала, не спросить ли про его жену, которая, наверняка, неподалеку, ревнивым, яростным взглядом сверлит их спины, но сдержалась. Не стоило сейчас ссориться по таким пустякам. И замолчала так окончательно, что Арфов бросил попытки пробиться к ней. Вот закончится все, и тогда он попытается снова.
Наконец, дошли, преодолели ступени, поднялись плечом к плечу, обернулись к репортерам, предоставив свои лица в распоряжение прессы, втиснулись в полутемный зал след в след за коллегами, наступая друг другу на пятки, толкаясь и терпя толчки. Было темно, и тесно, и почему-то не теплее, чем на улице, но пахло как-то затхло. Неужели не могли позаботиться? А с другой стороны, что сделаешь, если с самого утра тут толпа народу, идут, идут, идут…
Только одно место в комнате было хорошо освещено – возвышение с гробом, окруженное невысокой решеткой. Великий покойник лежал там – старый, хрупкий, бело-блестящий, неподвижный, приковывающий взгляды. Ада встала у решетки, замерла, вцепившись в безучастный металл, смотрела – по пальцам рук можно пересчитать сколько раз в жизни видела его так близко. Смотрела и узнавала знакомое уже тридцать с лишним лет лицо отполированное смертью. Сейчас ей показалось, что он величественнее, выше, умнее, чем был при жизни, и она замерла, впитывая, запоминая его. Она чувствовала страшное облегчение, моментальное исчезновение испытанного беспокойства – и даже себе не могла объяснить, чего боялась. Может, она ожидала, что придется увидеть невысокого противного старика с трясущимися руками, слезящимися глазами, в выражении которых хитринка смешивалась с первыми признаками старческого слабоумия? Может, это, может, что-то другое. Но явно то, что могло подсказать ей, как неправа она была, все эти годы уверенно утверждая, что Президент ведет страну единственно правильным курсом. А теперь убедилась, что все в порядке – он в смерти принял свой истинный облик – можно успокоиться. Президент был прекрасен даже со всеми своими морщинами и седыми волосами, еще бы, он же заработал все это, беспокоясь о благе страны, о благе народа.