Тихий Дон. Том 1
Шрифт:
За неделю он высох и почернел, словно землей подернулся. Провалами зияли глаза, нервно мигающие веки не прикрывали их тоскующего блеска. Анна видела его лишь по ночам. Она работала в ревкоме, приходила домой поздно, но всегда дожидалась, когда знакомым отрывистым стуком в окно известит он о своем приходе.
Однажды Бунчук вернулся, как и всегда, за полночь. Анна открыла ему дверь, спросила:
– Ужинать будешь?
Бунчук не ответил: пьяно шатаясь, прошел в свою комнату и, как был в шинели, сапогах и шапке, повалился на кровать… Анна подошла к нему, заглянула в лицо: глаза его были липко зажмурены, на оскаленных плотных зубах искрилась слюна, редкие, вывалявшиеся
Она присела рядом. Жалость и боль когтили ее сердце. Спросила шепотом:
– Тебе тяжело, Илья?
Он стиснул ее руку, заскрипел зубами, отвернулся к стене. Так и уснул, не сказав ни слова, а во сне что-то невнятно и жалобно бормотал, силился вскочить. Она с ужасом заметила и содрогнулась от безотчетного страха: он спал с полузакрытыми, заведенными вверх глазами, из-под век воспаленно блестела желтизна выпуклых белков.
– Уйди оттуда! – просила его наутро. – Иди лучше на фронт! Ты ни на что не похож, Илья! Сгибнешь ты на этой работе.
– Замолчи!.. – крикнул он, моргая побелевшими от бешенства глазами.
– Не кричи. Я обидела тебя?
Бунчук потух как-то сразу, словно криком выплеснул скопившееся в груди бешенство. Устало рассматривая свои ладони, сказал:
– Истреблять человеческую пакость – грязное дело. Расстреливать, видишь ли, вредно для здоровья и души… Ишь ты… – в первый раз в присутствии Анны он безобразно выругался. – На грязную работу идут либо дураки и звери, либо фанатики. Так, что ли? Всем хочется ходить в цветущем саду, но ведь – черт их побери! – прежде чем садить цветики и деревца, надо грязь счистить! Удобрить надо! Руки надо измазать! – повышал он голос, несмотря на то что Анна, отвернувшись, молчала. – Грязь надо уничтожить, а этим делом брезгают!.. – уже кричал Бунчук, грохая кулаком по столу, часто мигая налитыми кровью глазами.
В комнату заглянула мать Анны, и он, опомнившись, заговорил тише:
– Я не уйду с этой работы! Тут я вижу, ощутимо чувствую, что приношу пользу! Сгребаю нечисть! Удобряю землю, чтоб тучней была! Плодовитей!
Когда-нибудь по ней будут ходить счастливые люди… Может, сын мой будет ходить, какого нет… – Он засмеялся скрипуче и невесело. – Сколько я расстрелял этих гадов… клещей… Клещ – это насекомое такое, в тело въедается… С десяток вот этими руками убил… – Бунчук вытянул вперед сжатые, черноволосые, как у коршуна когтистые, руки; роняя их на колени, шепотом сказал:
– И вообще к черту! Гореть так, чтобы искры летели, а чадить нечего… Только я, правда, устал… Еще немного, и уйду на фронт… ты права…
Анна, молча слушавшая его, тихо сказала:
– Уходи на фронт или на иную работу… Уходи, Илья, иначе ты… свихнешься.
Бунчук повернулся к ней спиной, побарабанил в окно.
– Нет, я крепок… Ты не думай, что есть люди из железа. Все мы из одного материала литы… В жизни нет таких, которые не боятся на войне, и таких, кто бы, убивая людей, не носил… не был нравственно исцарапанным.
Но не о тех, с погониками, болит сердце… Те – сознательные люди, как и мы с тобой. А вот вчера пришлось в числе девяти расстреливать трех казаков… тружеников… Одного начал развязывать… – Голос Бунчука становился глуше, невнятней, словно отходил он все дальше и дальше:
– Тронул его руку, а она, как подошва… черствая… Проросла сплошными мозолями… Черная ладонь, порепалась… вся в ссадинах… в буграх… Ну я пойду, – резко оборвал он рассказ и незаметно для Анны потер горло, затянутое, как волосяным арканом, жесткой спазмой.
Он обулся, выпил стакан молока, пошел. В коридоре его догнала Анна.
Долго держала
его тяжелую руку в своих руках, потом прижала ее к пылающей щеке и выбежала во двор.Теплело. С Азова в гирла Дона стучалась весна. В конце марта в Ростов начали прибывать теснимые гайдамаками и немцами украинские красногвардейские отряды. По городу начались убийства, грабежи, бесчинные реквизиции. Некоторые, окончательно разложившиеся отряды ревкому пришлось разоружать. Дело не обходилось без столкновений и перестрелок. Под Новочеркасском пошевеливались казаки. В марте, как почки на тополях, набухали в станицах противоречия между казаками и иногородними, кое-где погромыхивали восстания, открывались контрреволюционные заговоры. А Ростов жил стремительной полнокровной жизнью, вечерами по Большой Садовой расхаживали толпы солдат, матросов, рабочих. Митинговали, лущили семечки, поплевывали в стекавшие вдоль тротуаров ручейки, забавлялись с бабами. Так же, как и раньше, работали, ели, пили, спали, умирали, рожали, любились, ненавидели, дышали солоноватым с моря ветерком, жили, одолеваемые большими страстями и малыми страстишками. К Ростову в упор подходили обсемененные грозой дни. Пахло обтаявшим черноземом, кровью близких боев пахло.
В один из таких политых солнцем, пригожих дней Бунчук вернулся домой раньше обычного и удивился, застав Анну дома.
– Ведь ты же поздно всегда приходишь, а сегодня почему так?
– Я не совсем здорова.
Она прошла за ним в его комнату. Бунчук разделся, с дрожащей радостной улыбкой сказал:
– Аня, с сегодняшнего дня я не работаю в трибунале.
– Да что ты? Куда же тебя?
– В ревком. С Кривошлыковым сегодня говорил. Он обещает послать меня куда-нибудь в округ.
Поужинали они вместе. Бунчук лег спать. Взволнованный, он долго не мог уснуть, курил, ворочался на жестковатом тюфяке, радостно вздыхал. С большим удовлетворением уходил он из трибунала, так как чувствовал, что еще немного – и не выдержит, надломится. Он докуривал четвертую папиросу, когда ему послышался легкий скрип двери. Приподняв голову, увидел Анну.
Босая, в одной рубашке, скользнула она через порог, тихонько подошла к его койке. Через щель в ставне на оголенный овал ее плеча падал сумеречный зеленый свет месяца. Она нагнулась, теплую ладонь положила Бунчуку на губы.
– Подвинься. Молчи…
Легла рядом, нетерпеливо отвела со лба тяжелую, как кисть винограда, прядь волос, блеснула задымленным синеватым огоньком глаз, грубовато, вымученно прошептала:
– Не сегодня-завтра я могу лишиться тебя… Я хочу тебя любить со всей силой! – и содрогнулась от собственной решимости:
– Ну, скорей!
Бунчук целовал ее и с ужасом, с великим, захлестнувшим все его сознание, стыдом чувствовал, что он бессилен.
У него тряслась голова, мучительно пылали щеки. Высвободившись, Анна гневно оттолкнула его, с отвращением и брезгливостью спросила, задохнулась презирающим шепотом:
– Ты… ты бессилен? Или ты… болен?.. О-о-о, как это мерзко!.. Оставь меня!
Бунчук сжал ее пальцы так, что они слабо хрустнули, в расширенные, смутно черневшие, враждебные глаза врезал свой взгляд, спросил, заикаясь, паралично дергая головой:
– За что? За что судишь? Да, выгорел дотла!.. Даже на это не способен сейчас… Не болен… пойми, пойми! Опустошен я… А-а-а-а…
Он глухо замычал, вскочил с койки, закурил. Долго, будто избитый, сутулился у окна.
Анна встала, молча обняла его и спокойно, как мать, поцеловала в лоб.