Тихий Дон
Шрифт:
Командир бригады на вороном трехвершковом коне, в сопровождении командира полка, подъехал к казакам. Натянув поводья, оглядел сотни. Заговорил, словно отталкивая обнаженной рукой свои неуверенные, глухие слова:
– Станичники! Волею народа, царствовавший доныне император Николай Второй… э-э-э… низложен. Власть перешла к Временному комитету Государственной думы. Армия и вы в том числе должны спокойно перенести это… э-э-э… известие… Дело казаков защищать свою Родину от посягательств внешних и… э-э-э… так сказать, внешних врагов. Мы будем в стороне от начавшейся смуты, предоставим гражданскому населению избирать пути к организации нового правительства. Мы должны быть в стороне! Война и политика для армии несовместимы… В дни таких вот потрясений… э-э-э… всех основ мы должны быть тверды, как… – Бригадный,
Здесь же на станции спустя несколько дней присягали Временному правительству, ходили на митинги, собираясь большими земляческими группами, держась обособленно от солдат, наводнявших станцию. После подолгу обсуждали слышанные речи; вспоминая, прощупывали недоверчиво каждое сомнительное слово. У всех почему-то сложилось убеждение: если свобода – значит конец войне, и с этим прочно укоренившимся убеждением трудно стало бороться офицерам, утверждавшим, что воевать Россия обязана до конца.
Растерянность, после переворота охватившая верхушки армии, отражалась на низах; про существование застрявшей на полпути бригады штаб дивизии словно забыл. Бригада, выгрузившись, доедала выданное на восемь суток довольствие, солдаты толпами уходили в близлежащие деревушки, на базаре откуда-то появился в продаже спирт, и уже не в диковинку было видеть в те дни пьяных нижних чинов и офицеров.
Вырванные переброской из обычного круга обязанностей, казаки томились в теплушках, ждали отправки на Дон (слух о том, что второочередников будут распускать по домам, держался весьма упорно), небрежно ухаживали за лошадьми, дни насквозь толкались на базарной площади, торговали запасенными с позиций ходкими предметами продажи: немецкими одеялами, штыками-пилами, шинелями, кожаными ранцами, табаком…
Приказ о возвращении на фронт встречен был открытым ропотом. Вторая сотня отказалась было ехать, казаки не разрешили прицепить к составу паровоз, но командир полка пригрозил разоружением, и волнение пошло на убыль, улеглось. Эшелоны потянулись к фронту.
– Это что же, братушки? Свобода – свобода, а касаемо войны – опять, значится, кровь проливать?
– Старый прижим начинается!
– На какой же ляд царя-то уволили?
– Нам что при нем было хорошо, что и зараз подходяще…
– Шаровары – одни, только мотней назад.
– Во-во!
– Это до каких же пор будет?..
– Третий год с винтовки не слазишь! – шли в вагонах разговоры.
На какой-то узловой станции казаки, как сговорившись, высыпали из вагонов и, не слушая увещаний и угроз командира полка, открыли митинг. Тщетно меж серого сплава казачьих шинелей метались комендант и престарелый начальник станции, упрашивая казаков разойтись по вагонам и освободить пути. Казаки с неослабным вниманием слушали речь урядника третьей сотни. После него говорил небольшой статный казачок Манжулов. Из его побелевшего, злобно искривленного рта с трудом выметывались злые слова:
– Станишники! Нельзя так-то! Нас опять же под конфуз подвели. Обман хочут исделать! Раз превзошла революция и всему народу дадена свобода – значится, должны войну прикончить, затем что народ и мы войну не хотим! Аккуратно я гутарю? По-правильному?
– Правильно!
– Под хвост кобыле!
– Осточертела всем!
– Шаровары вон не держутся… какая война?!
– Не жжжа-лла-ем!..
– По домам!
– Отчаливай паровоз! Федот, давай-ка!
– Станишники! Погодите! Станишники! Братцы! Черти, в рот вас, в печенку, в душу!.. Братцы! – надрывался Манжулов, стараясь перекричать тысячу глоток. – Погодите! Паровоз не волнуйте! Он нам без надобности, а только что обман… Пущай нам их высокоблагородие командир полка документ объявит: на самом деле нас требуют на фронт али это по ихней капризности?..
Полк
только после того погрузился в вагоны, когда взволнованный, не владеющий собой командир полка, дрожа губами, вслух прочитал полученную им из штадива телеграмму о вызове полка на фронт.В одной теплушке ехали шесть человек татарцев-хуторян, служивших в 27-м полку: Петро Мелехов, родной дядя Мишки Кошевого Николай Кошевой, Аникушка, Федот Бодовсков, Меркулов – цыгановатый с чернокудрявой бородой и с шалыми светло-коричневыми глазами, и Максимка Грязнов, сосед Коршуновых, беспутный и веселый казак, по всему станичному юрту стяжавший до войны черную славу бесстрашного конокрада. «Меркулову уж куда ни подошло бы коней уводить – на цыгана похож и все такое… а вот не ворует. А ты, Максим, конский хвост увидишь – и то в жар тебя шибает!» – постоянно смеялись над Грязновым казаки. Максимка краснел, жмурил голубой, как льняной цветок, глаз, пакостно отшучивался: «С Меркуловой матерью цыган ночевал, а моя небось позавидовала, а то б рази я… да упаси и не приведи!..»
В теплушке ходил сквозной ветер; лошади стояли у наскоро сбитых кормушек под попонами; среди вагона – на бугорке мерзлой земли – чадили сырые дрова, – едучий дым тянуло в дверную щель. Казаки сидели на седлах вокруг огня, сушили взвонявшиеся от пота и сырости портянки. Федот Бодовсков грел у огня босые гнутые ноги. На калмыцком, углоскулом лице его блудила довольная улыбка. Грязнов наскоро прихватывал дратвой отпоровшуюся подметку, продымленным осипшим голосом говорил, обращаясь неизвестно к кому:
– …Маленьким был, зимой, бывалоча, заберусь на печку, а бабка моя (ей в те годы за сто перевалило!) ощупкой ищет у меня в голове вшу, гутарит: «Ягодка, мой Максимушка! В старину не так-то народ жил – крепко жил, по правилам, и никаких на него не было напастей. А ты, чадунюшка, доживешь до такой поры-времени, что увидишь, как землю всю опутают проволокой, и будут летать по синю небушку птицы с железными носами, будут людей клевать, как грач арбуз клюет… И будет мор на людях, глад, и восстанет брат на брата и сын на отца… Останется народу, как от пожара травы». Что ж, – помолчав, продолжал Максим, – и на самом деле сбылось; телеграф выдумали – вот тебе и проволока! А железная птица – еропланы. Мало они нашего брата подолбили? И голод будет. Мои вон спротив энтих годов в половину хлеба сеют, да и каждый хозяин так. По станицам стар да мал остались, а хлоп неурожай – вот и «глад» вам.
– А брат на брата – это как вроде брехня? – спросил Петро Мелехов, поправляя огонь.
– Погоди, и этого народ достигнет.
– Власть не установют и забрухаются, – вмешался Федот Бодовсков.
– Ишо усмирять чертей придется.
– Ты сначала с германцем расхлебай, – засмеялся Кошевой.
– Что ж, повоюем ишо…
Аникушка, деланым испугом морща голощекое, бабье лицо, воскликнул:
– Царица наша лохмоногая, до каких же пор все «повоюем»?
– До тех пор, покеда ты, скопец, шерстью обрастешь, – поддел его Кошевой.
Сидевшие у огня дружно засмеялись. Петро поперхнулся дымом и, кашляя, глядя на Аникушку глазами, полными слез, тыкал в его сторону пальцем.
– Волос – он дурак… – смущенно бормотал Аникушка, – он и где не надо растет… Зря ты, Кошевой, ногами болтаешь…
– Нет, уж хватит! Хлебнули через край! – вспыхнул неожиданно Грязнов. – Мы тут бедствуем, во вшах погибаем, а семьи наши там нужду принимают, да ить как? – режь – кровь не потекет.
– Ты чего взбугрился? – насмешливо, пожевывая пшеничный ус, спросил Петро.
– Известно чего… – за Грязнова ответил Меркулов и надежно захоронил улыбку в курчавой, цыганской бороде. – Известно, нудится казак… тоскует… Иной раз пастух выгонит табун на зеленку: покеда солнце росу подбирает, – скотинка ничего, кормится, а как станет солнце в дуб, заюжит овод, зачнет скотину сечь, – вот тут… – Меркулов шельмовато стрельнул глазами в казаков, продолжал, повернувшись к Петру: – Тут-то, господин вахмистр, и нападает на скотину бзык. Ну да ты знаешь! Не из суцких небось! Сам быкам хвосты крутил… Обнаковенно, какая-нибудь телка задерет хвост на спину, мыкнет – да как учешет! А за ней весь табун. Пастух бегет: «Ая-яй!.. ая-яй!..» Только где ж там?! Метется табун лавой, не хуже как мы под Незвиской на немцев лавой ходили. Где ж там, рази удержишь?