Тихий гром. Книги первая и вторая
Шрифт:
Враз навалилась тягучая, как кисель на поминках, тоска. Недели три, не разгибаясь, подшивал он пимы в люди. Каждую зиму этим занимался. Сколотил малость деньжонок и вчера поутру отправился в город на базар. Наказов от семьи набралось много. И сахарку, и пряничков, и рыбки какой-нибудь для поста купить, чаю настоящего — тоже для поста, на кофту ситцу жене к пасхе… Да вот этой самой наговорной водицы опять же захватить наказано. А за нее тоже платить надо. Хоть самую малость, а платить. Все бы оно так, пожалуй, и было, ежели б взял с собой свою бабку Манюшку, как звал ее весь хутор с легкой руки Леонтия. Да расхворалась она, как на грех. И съездить можно было обыденкой, в один день, стало быть, не ночевать
Купил на базаре Леонтий селедки фунтов десять и столько же воблы вяленой, фунта два «лонпосеев», леденцов то есть, вару кусок — тоже вещь в его деле необходимая. И тут пристал к нему какой-то мужик. Выпить, видишь ли, позарез хочется, а одному скучно. У Леонтия в плане это, конечно, значилось тоже, но только на деньги, что от покупок останутся, однако уступил настоянию мужика, решив малость посогреться, а уж после того и дела доделать.
Словом, очухался Леонтий под тем же столом на постоялом дворе далеко за полночь. Тут же спал и сомуститель его, совсем рядышком. На похмелье не нашлось у них ни полушки, а стало быть, и делать в городе больше нечего. Волк этот, проклятущий, и вовсе спутал последние карты. Надо же было чем-то от него отбояриваться! Кинул ему рыбину — слопал. Поглянулось. Наседает опять. Так и кидал всю дорогу. Хватился тут уж, в деревне, возле Рословых — нету воблы-то. Да и селедок вроде бы меньше стало. С тем и домой поехал.
Двор у Леонтия небольшой, плетнем обнесенный и соломой накрыт так, что во дворе темно. С непривычки и дверь в избу не сыщешь, пока не оглядишься. Выпряг свою Рыжуху, повел в конюшню, задал ей корму и клоком соломы очистил с лошади весь куржак.
В избу и заходить страшно. Во двор к нему никто не вышел: старуха, знать, все хворает, а ребята большаки, видать, за соломой поехали — Сивки-то нет в конюшне. Сложил на пустой мешок десятка полтора оставшихся селедок, рядом кулек с леденцами, наверх водрузил кусок вару. Мысленно благословился и шагнул к двери. Эх и влетит же ему от Манюшки! Несмело покашляв, переступил через порог, возгласил:
— Здорово ночевали!
Манюшка встрепенулась на печи, приподнялась на локте, придерживая другой рукой у лба мокрую тряпку. Яшку и Семку как ветром снесло с печки.
— Гостинцев тятя привез! — заплясали вокруг отца ребятишки.
Леонтий прошел в передний угол, бережно, будто стараясь не расплескать чего, разостлал на столе мешок с покупками, достал из бумажного кулька два леденца — отдал ребятишкам. А Манюшка молчит, ровно вода у нее во рту-то. Не к добру это. Пошел к порогу раздеваться.
— Все, что ль, купил, как приказывала? — скрипучим больным голосом спросила Манюшка.
«Вот оно, горе-то мое, подкатывает», — скорбно пролепетал себе под нос Леонтий и незаметно перекрестился, а вслух, со страху, может быть, бойко ответил, стаскивая с себя шубу:
— Все как есть купил, мать.
— И пряников купил?
— У-гу…
— И чаю?
— Купил.
— И на кофту купил?! — В голосе Манюшки, нарастая с каждым вопросом крепчал гнев и наконец послышалось такое, что у Леонтия засосало под ложечкой. Он скинул с одной ноги пим и, замешкавшись, собрав последнее мужество, на грех ляпнул:
— Купил и на кофту.
Манюшка, как ворона, слетела с печки, будто крылом, взмахнула рукавом донельзя измятой, пропотевшей и залатанной кофты и принялась хлестать Леонтия по лицу мокрой тряпкой, которую до этого прикладывала к горячему лбу.
— Дык где ж они, гостинцы твои, идол ты проклятущий?!
— Опомнись! Уймись, чертова баба! — пятился к порогу Леонтий, закрываясь рукой с черным крючковатым указательным пальцем. — Уймись да выслушай сперва, а посля уж и казни.
— Ну, унялась! — бросила на печь тряпку и заложила
назад руки Манюшка.Темные, с проседью, спутанные волосы Манюшки падали ей на плечи, вздрагивали на плоской груди, широкий короткий нос замер в ожидании, а побелевшие от злости глаза, казалось, так и выворачивали самое сокровенное в душе мужа.
Леонтию даже подумалось, что там, возле волка, ему, пожалуй, полегче было.
— Ну, сказывай, куда подевал гостинцы?
— Волк их стрескал…
— Ты чего сбираешь небылицы? — опешила Манюшка, понизив чуток голос. — Никак, сбесилси, с ума сшел… Какой такой волк?
— Серый, вот какой! — обозлился вконец и Леонтий и, подхватив нитку спасительной мысли, зачастил: — Сходи сама погляди, у Рословых во дворе Тихон его свежует. Макар ихний пришиб возле Дуранова гумна. Всю дорогу, он, изверг, гналси за мной, чуток самого не сожрал. А тут еще и ты на меня сорвалась опять же с печки, как цепная. Куды ж мне деваться-то? Всю рыбку ему скормил, ироду. Вобла была куплена. Десять фунтиков. Во!
Манюшка было сникла, прохваченная жалостью к невезучему мужу, но враз глаза у нее расширились, будто проглотила что непотребное, догадалась: не во всем виновата волчья глотка, если этот волк и взаправду был.
— Постой-постой, — врезалась она в трескотню Леонтия. — Эт чего же, и пряники, и сахар, стал быть, волк съел?
— Съел…
— И чай он же, зубастый, стрескал?
— Он и есть…
— И си-и-итец на кофту?! — взвизгнула Манюшка, вцепившись в жиденькие, редкие, подстриженные в кружок волосы Леонтия. — И воду наговоренную, стал быть, ему же выпоил, плюгавый ты ирод! А сам, чать, молочко от бешеной коровки хлебал!
— Манюшка-а! — взвыл тоненько Леонтий, понимая теперь, что не уйти от расплаты, только бы полегче обошлось. Ради этого и сделал ударение на первый слог в слове «Манюшка». А такое после молодости редко случалось. — Ма-анюшка, привез я тебе наговорной водицы… Вот, вот она, тута! — Он с трудом освободился от цепких ее пальцев, дрожащей рукой достал из кармана сороковку. Подал.
— На, попей, Манюшка, враз полегчает.
Измученная болезнью и обессиленная только что случившимся, она горько всхлипывала, превратившись в жалкую, обиженную сироту. Принимая бутылку, безнадежно сетовала:
— Всего навезть сулилси, да на бок свалилси. Ишь ведь ты, врать-то сколь здоров! Весь пост на одной горькой редьке теперя сидеть…
— Чего ж тут поделаешь, — поддержал Леонтий, сызнова толкая ногу в снятый пим и одновременно снимая с гвоздя шубу. — Эт ведь масленка боится горькой редьки да пареной репы, а к великому посту они в самый раз будут…
— Ты кудай-то? — встрепенулась Манюшка.
— Баньку подтопить надоть. Волк-то ведь, он ведь, пес его задуши, не шутит. Кусается. Рану подмою теплой водицей. — И хлопнул дверью.
Не мог знать Леонтий, что день этот, начатый столь неудачно, закончится еще большей бедой для его семьи. И подкатится она незаметно. Никто и не догадается, что ребята — Ванька с Гришкой — не просто воз соломы привезут, а с неизлечимой Ванькиной болезнью приедут.
Пока родители не очень ласково объяснялись между собой, ребятишки тоже не дремали. То, что отец дал им по леденцу, их, понятно, не могло удоволить, ибо месяцами не бывало у них во рту такого яства. Потому Яшка, остроносый и смуглый, как татарчонок, малец, лет одиннадцати, вскочил с лавки и, засунув руку в тощий кулек, умыкнул из него горсточку леденцов. Начался дележ. Яшка, будучи постарше и похитрее, деля добычу, всякий раз норовил положить себе леденец побольше, покрупнее, а Семке доставались самые тощие, крохотные. От этого и кучки на лавке получились явно не одинаковые. Тогда Семка, сидевший с краю, левой рукой схватил большую кучку, а правой треснул брата по макушке и резво соскочил с лавки.