Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Кувшин и тарелка, кстати, к числу таких вещей не принадлежали. У них был несомненный дар уцелевать, сохраняться, но он вовсе не равен судьбе. А вот визитница… Батицкий никак не мог уловить ее суть. Вслушивался. Присматривался. И все сильнее хотел обладать ей, узнать ее прошлое, ее секреты.

И обладать не так, как коллекционеры, имея абсолютные права, но сохраняя вещи в статусе отчужденных фетишей, а глубинно, интимно, чтобы обладание не ощущалось как обладание, чтобы исчезла грань между телом и вещью, чувством и материей. Чтобы отчуждение сменилось взаимностью, чтобы визитница ему доверила свое минувшее. Втюрился, как пацан, коллегам расскажи, чего доброго, на смех поднимут! И, главное, почему? Зачем?

Батицкий ведь не любил то

прошлое страны, откуда приходили к нему вещи. Дверь туда держал закрытой. Там разбой, мародерство, конфискации при обысках. Не за чем это в голове держать. Не за чем знать, что именно с бывшими хозяевами случилось. Какая и кем цена за вещь плачена.

Его-то семья с тем временем и без потерь, и без подлостей разочлась. Он был простец, селедкин сын – мать и вправду торговала бочковой селедкой в рыбном магазине на Бауманской, провоняла ядреным тузлуком, скопила липкие рублики, хотела и его за прилавок пристроить. Но школьный учитель рисования, правильный старик Мусин, уломал матушку не перечить, отдать в художественное, и как уломал: картину подарил. Наклеил на деревяшку газету “Труд”, залил лаком. А поверх селедку лакомую нарисовал, хлеба ноздреватую горбушку, водки стопку и лучка матовый завиток: так и хочется опрокинуть и закусить. Улестил, значит, материнское сердце.

Чурался Батицкий того прошлого – а к визитнице тянулся. Может, именно потому, что ничего она не хотела рассказывать и ничего от него не ждала, замкнулась, как раковина.

Однажды, выпив лишку, Батицкий решил, что визитницу можно приручить, если использовать ее по назначению. Сложить в нее, к примеру, собственные визитки. Или, по наставлению знатока Головцова, чужие. Наполнить ее новыми именами, населить новыми людьми.

Он решительно снял ее с полки, открыл… и осекся. Визитница, легкая, послушная, была в его руке: положи свою карточку, и все. Но Батицкий чувствовал, что она, как бы это сказать… занята. Или, вернее, не совсем пуста.

Батицкий поднес ее к свету, с пьяной придирчивостью заглянул внутрь. Нехорошо стало, мутно, словно близился обморок.

Охолонул. Закурил. Стал как бы наново смотреть на визитницу. И его профессиональный, четкий глазомер засбоил. Батицкий ясно видел малый предмет. И ясно чувствовал в нем великий объем, словно визитница могла вместить – и вмещала – некое помещение, залу, а, может быть, даже дом.

Или – она была домом.

Домом тех, кого нет. Склепом.

Батицкий коснулся ее рефлекторно – и отдернул руку. Ему показалось, что визитница окорябала, оцарапала палец. Гладкая, полированная, а оцарапала. Осмотрел: чисто, гладко. Вспомнил истории об отравленных шкатулках, табакерках, из которых выскакивает на пружине ядовитое стальное жало.

И испытал сильнейший, резкий, как удар, испуг пред визитницей. Воображаемый укус смерти запустил в жилы мнимый жар, стрекающее пламя отравы. Батицкий понимал, что визитница шутит с ним покойницкие шутки. Но одновременно ему казалось, что он и взаправду умирает, чернеет, выгорает изнутри, уколовшись о сокрытую иглу. И это выморочное умирание, призрачный пламень, сухо, жестоко жгущий плоть, вдруг на мгновение отдали его тело кому-то другому, кто мучился так и так умирал, опаляемый мертвящим зноем испорченной крови.

Батицкий был теперь и он, и не он. С тем, незнаемым, у него было общее: визитница, будто комната, куда можно войти с двух сторон. И Батицкий теперь знал, соприкасаясь, кто был тот: дворянин, присяжный поверенный, стяжатель связей, основатель дружб и приятельств, творец знакомств, устроитель дел и судеб, связывающий всех со всеми, бонвиван, дирижер, посредник, душа общества, советчик, конфидент, любимчик…

И визитница, странная, как бы отчужденная, нарочито чудная, была его талисманом, его домом удачи. Он собрал их всех в нее, создал сообщество, содружество, круг. И Батицкий уловил, как улавливают дуновение воздуха

от закрывшейся двери, – что эта же общность, свычка друг с другом их потом и погубили.

Следователи НКВД шли по тем же связям; родство, общие интересы, близость в компании… Они были как мишени в тире: приготовленные, выстроенные для стрельбы. А он, успевший сообразить, что происходит, спрятаться на самое дно, – до поры до времени уцелел.

Се есть последняя вещь, понял Батицкий. То, что у него осталось от себя самого. Батицкий увидел все им проданное, снесенное в торгсины: портсигары, запонки, часы, столовые приборы, офицерский бинокль, парадные шпоры, пенсне, золингенскую бритву – вещи, составляющие человека, и одновременно вещи эпохи, в которых эпоха умирает окончательно, изжив себя самоё.

Только визитница осталась. Никто не хотел брать. Не серебро, не золото. Отдать лишь за бесценок. Новым, красным, людям нужны часы и портсигары. Они постоянно сверяются со временем и много курят; а визитки – где те визиты? НКВД теперь наносит визиты.

…И чует Батицкий, что лежит он, охваченный смертным жаром, на смрадном тощем тюфяке. Это Сетунь, какая-то Сетунь, что такое Сетунь, окраина Москвы, что ли, Сетунь, Сетунь, кругом картофельные склады, и ночь прорастает картофельными белыми глазками, сочится гноем, как сладким крахмалом. Мокрый валенок в осеннюю распутицу натер ногу, по ноге ползет гангрена, жарит, не подняться, а второй сторож, Корней, обтирает мокрой тряпицей пылающий лоб, приговаривает:

– Антонов огонь вошел, антонов огонь в тебе, вошел, значит, пекёт, от-то пекёт, – и так странно слышать этот крестьянский разумный говор, эту глупость, потому что антонов огонь приходит от ржаного зерна, пораженного спорыньей, а его терзает гангрена, и кажется, что ошибка Корнея ведет смерть по ложному следу.

Но смерть недалече, ее не обманет неграмотность Корнея, она-то точно знает, что она такое и в каком виде пришла. Корней честен, он не возьмет ни валенки, ни полушубок, но визитницу возьмет, спрятанную под тюфяком. Он давно на нее смотрит. Давно хочет. А зачем, не знает сам. Просто хочет, и все, как бы в награду за невольные долгие труды санитара, за тряпицу эту мокрую на раскаленном, пышущем лбу…

И знает Батицкий, что спалит Корней карточки, опасные имена на них и фамилии, бросит в печку, и хочется ему смеяться от Корнеевой глупости: карточки что, картон, буквы, пусть горят, а визитница укроет, сбережет их всех, кому нет больше другого места на земле.

Обелиск

Покровское кладбище было когда-то на окраине, а теперь Город размахнулся, и оно оказалось в середине. С севера, со стороны центра, к нему примыкали улицы бывших купеческих особняков, с юго-востока – деревянные барачные дома тридцатых, с юго-запада – панельные многоэтажки семидесятых и восьмидесятых. Три облика, три возраста Города, что не поспевал за собственным ростом, за спешным строительством военных заводов, оборонных исследовательских институтов, и потому жители его всегда теснились: как в жизни, так и в смерти.

Кладбище считалось престижным: просто так не попасть. Но на нем были еще и особые привилегированные участки. Скажем, прозванный в народе Генеральским семнадцатый, где хоронили только от генерал-майора и выше, а уж полковники и подполковники ложились в землю как кому повезет. Или двадцать третий Конструкторский, где покоились ракетчики, разработчики систем залпового огня, зенитчики, баллистики, создатели подводных лодок и радаров, – о, Город взрастил, вывел к славе и орденам много засекреченных умов! К двадцать третьему примыкал почему-то четвертый, называемый Университетским, или Профессорским: последнее пристанище знаменитых преподавателей, что учили тех самых конструкторов.

Поделиться с друзьями: