«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
И пошла сплетня: и Школы-то Левитан не кончил, и пейзажи-то Левитана не пейзажи, а так, какие-то цветные штаны (остроумно, лучше не придумать!).
Да разве один Левитан? И Головин, и аз грешный тоже «не годились». Человечек за забором отрезал:
— Декаденты.
И поехало. А что такое «декаденты» — неизвестно. Новое, уничижительное. Вот и крестил им человечек кого попало. А когда приехал в Москву Врубель, так прямо завыли: «Декадентщина, спасите, страна гибнет!» — Суворин, Грингмут, «Русские ведомости» [251] — все хором…
251
Суворин — см. ниже, прим. к с. 253.
Грингмут — см. выше, прим. к с. 65.
«Русские
Видно, человек за забором вовсю работал.
А вот и Шаляпин. Поет он в Частной опере — ставят для него «Псковитянку», «Хованщину», «Моцарта и Сальери», «Опричника», «Рогнеду» [252] . Но голос за забором хихикает:
— Пьет Шаляпин…
Лишь бы выдумать ему что-нибудь свое — позлее, попошлее, погаже, ведь он все знает, все понимает…
И кому кадил он, этот человечек, кому угождал — неизвестно. Но деятельность его была плодовита. Он поселял в порожних головах многих злобу, и она отравляла ядовитой слюной всех и вся…
252
«Хованщина» — опера М. П. Мусоргского (1872–1880, завершена Н. А. Римским-Корсаковым, 1883).
«Моцарт и Сальери» — опера Н. А. Римского-Корсакова (1897).
«Опричник» — опера П. И. Чайковского (1872).
«Рогнеда» — опера А. Н. Серова (1865).
Когда я поступил художником в Императорский театр [253] , господин за забором оказался тут как тут. При первых же моих оперных и балетных постановках на меня полились, как из ушата, помои, в расчете на поддержку «общественного мнения». Газеты хором неистовствовали: «Декадентство, импрессионизм на сцене Императорских театров». «Позор и невежество на образцовой сцене», — писал Карл-Амалия-Грингмут, а за ним остальные газеты. «Новое время» и «Русские ведомости» заодно с «Московскими». Красота! Человечек за забором работал.
253
Когда я поступил художником в Императорский театр… — см. выше, прим. к с. 64.
А в театре лица артистов были унылы. Малый театр волновался, балетные рвали на себе новые туники. Не нравились «декадентские» костюмы. Плакали, падали в обморок…
Артист Южин в «Отелло» [254] , по укоренившейся традиции, выходил в цветном кафтане с золотыми позументами и почему-то в ярко-красных гамашах — похож был на гуся лапчатого. Я попросил его изменить цвет гамашей. Он обиделся, а успокоился только тогда, когда я заявил:
— У Сальвини — белые, как же вам в красных?
254
«Отелло» — опера Дж. Верди (1886).
Поверивши, он долго жал мне руку:
— Пожалуй, вы правы, но все так против…
«Все» — вот оно, «общественное мнение».
Вспоминаю я еще случай. В Большом театре в «Демоне» Рубинштейна грузинам почему-то полагалось быть в турецких фесках, и назывались они «бершовцами», по имени Бершова, заведующего постановочной частью.
Бершов, мужчина был «сурьезный», из военных. На репетициях держал себя как брандмайор на пожарах и, осматривая новую постановку, выкрикивал: «Декоратора на сцену!» Декораторы выходили из-за кулис, опустивши голову, попарно. Было похоже на выход пленных в «Аиде», на гневные очи победителя:
— Отблековать повеселей, — кричал Бершов. — В небо лазури поддай!..
Он был в вицмундире, в белом галстухе, при орденах, и расторопностью хотел понравиться Теляковскому, новому директору. Но произошел случай, который его расстроил навсегда. В этом случае повинен я.
Неизвестно с какой стати в постановке «Руслан и Людмила» в пещере Финна ставили большой глобус, тот же, что и в первой картине «Фауста» [255] .
Придя в Большой театр на репетицию «Руслана», я позвал Бершова и спросил его:
255
«Руслан и Людмила» — опера М. И. Глинки (1842).
«Фауст» — опера Ш. Гуно (1859).
Финн —
персонаж оперы «Руслан и Людмила».— Кто такой Финн и почему у него в пещере глобус?
Бершов только посмотрел на меня стеклянными глазами, а машинист, которого звали Карлушка, ответил за него:
— Глобус ставят Финну, потому он волшебник-с, как и Фауст.
— Уберите со сцены глобус, — сказал я рабочему-бутафору.
Когда бутафоры уносили глобус, артисты, хор, режиссеры смотрели на меня и на глобус с боязливым удивлением и любопытством. Потом шепотом говорили, что, пожалуй, верно, глобус ни при чем у Финна. А режиссеры из молодых, окрыленные моей смелостью, доказывали, что и при Фаусте не было глобусов. Перестали ставить глобус и в лабораторию Фауста.
Но человечек за забором продолжал работать. И вот «Русские ведомости», профессорская газета, с апломбом поставила точку над і — воспользовалась первым поводом для уличения меня в полном невежестве.
Дело было так. При постановке «Демона» Рубинштейна я поехал на Кавказ [256] и писал этюды в горах по Военно-Грузинской дороге. Эскизы мои изображали серые огромные глыбы гор ночью: скалы, ущелья, — где Синодал [257] видит Демона и умирает, сраженный пулей осетина…
256
При постановке «Демона» Рубинштейна я поехал на Кавказ — см. рассказ «Демон» на с. 51–54 кн. 2 наст. изд.; опера А. Г. Рубинштейна «Демон» (1875) по одноименной поэме М. Ю. Лермонтова.
257
Синодал — здесь и далее: князь, жених Тамары, персонаж оперы А. Г. Рубинштейна «Демон» (1871); либретто П. А. Висковатого по одноименной поэме М. Ю. Лермонтова (1829–1841). Первая постановка осуществлена 25 января 1875 г. в Мариинском театре.
Мне хотелось сделать мрачными теснины ущелья и согласовать пейзаж с фантастической фигурой Демона, которого так мастерски исполнял Шаляпин. Высокую фигуру Шаляпина я старался всеми способами сделать еще выше. И, действительно, артист в моем гриме, на фоне такого пейзажа, казался зловеще-величественным и торжественным.
Тогда-то «Русские ведомости» и написали свою злостную критику:
На постановку «Демона» тратятся казной деньги, на Кавказ посылается художник Коровин, а он даже не удосужился прочесть поэму нашего гениального поэта Лермонтова. В поэме «Демон» слуга обращается к князю Синодалу:
Здесь я под чинарой Бурку разложу И, уснув, во сне Тамару Узришь ты свою… [258]А Коровин чинары не изобразил. «Какая дерзость так относиться к величайшему поэту земли русской! Вот какое невежество приходится терпеть от новых управителей образцового театра…»
258
«Здесь я под чинарой…» — в либретто (1875) П. А. Висковатого: «Я под чинарой…»
Конечно, все это было чистейшим вздором: денег на поездку я не брал, а ездил на свой счет. Но дело не в этом. Ошеломил меня больше всего упрек в незнании Лермонтова, и я написал в редакцию «Русских ведомостей» письмо, в котором выражал свое удивление и огорчение… как могла профессорская газета принять вышеприведенные вирши оперного либреттиста за поэму Лермонтова? Тогда приехал ко мне Н. Е. Эфрос и просил забыть эту «ошибку».
Однако «Русское слово», к великому конфузу «Русских ведомостей», письмо мое напечатало.
А вслед затем получил я повестку, приглашающую меня в отдел Министерства внутренних дел…
Во дворе большого дома, напротив Страстного монастыря, — крыльцо. Звоню. Дверь открывает жандарм. Я показываю ему повестку.
— Пожалуйте, — говорит жандарм и ведет меня по коридору, по обе стороны которого — двери; одна из них отперта, и в комнате сидит дама в глубоком трауре, а перед ней жандармы роются в чемоданах.
В конце коридора мне показали на дверь:
— Пожалуйте!
Я вошел в большую комнату. Ковер, письменный стол. Прекрасно одетый господин с баками встает из-за стола, с любезной и сладкой улыбкой рассыпается в приветствиях.