То, чего не было (с приложениями)
Шрифт:
На бегу он увидел, как на другой стороне, по опустевшему тротуару, не к карете, а от нее бежал Эпштейн, без шапки и без очков, в разорванном длиннополом пальто. Он был бледен и суетливо махал руками. Боясь, что карета уедет, что конвой оружием защитит деньги, и все еще не веря, что началось, Володя, бледный как скатерть, остановился на месте взрыва. Две окровавленные лошади, запутавшись в постромках, бессильно бились на мостовой. Одна молодая, почти жеребенок, с полуоторванным искалеченным крупом, с обожженными клочьями мяса, припав мордой к камням и вздрагивая израненным телом, тяжело дышала боками. Другая, приподымаясь, и падая, и вытягивая длинную шею, пыталась встать на колени, и из брюха ее горячей струей текла кровь. Карета была цела. Кучера не было. Слева, шагах в десяти, лежал убитый казак. Он был в серой шинели и заплатанных синих штанах. Его загорелое, крепкое, окаймленное темной бородкой лицо было спокойно, точно его застигли врасплох, и он не успел понять, что случилось. Справа валялись куски шинелей, осколки стекол, перебитое
Когда они выбросили последний мешок, Володя осмотрелся кругом. Полиции не было. Крупной рысью, во весь свой широкий мах, уходил по Подьяческой серый в яблоках рысак Прохора, и из-за верха пролетки мелькала женская шляпа. Володя понял, что это Ольга увозит деньги. «Слава Богу, – подумал он, – слава Богу…» По направлению к Фонтанке отбегало два человека. Володя по походке узнал Фрезе и Митю. Муха с перекошенным, все еще злым лицом схватил его за плечо:
– Уходить, Владимир Иванович…
Володя послушно повернулся за ним, но тут впервые заметил то, чего раньше не видел. В трех шагах, у запыленного тротуара, почти у дверей винной лавки, опираясь затылком о чугунный фонарь, полулежал Константин. Его круглое веснушчатое лицо, всегда румяное и задорное, было иссиня-серо. Глаза были мутны. Шапка свалилась. Володя понял, что Константин ранен своею же бомбой.
– Уходите… – повторил Муха.
Володя с силой оттолкнул его и большими, решительными шагами подошел к Константину. Он наклонился над ним. Он увидел обнаженную белую грудь, залитую кровью рубашку и мутный взгляд неживых глаз. «Убит…» – подумал Володя, но Константин медленно, с тяжким усилием приподнял ресницы и глубоко вздохнул. Володя ниже наклонился к нему. И вдруг здесь, после удачного покушения, среди растерзанных тел и раненых лошадей, над умирающим Константином, он неожиданно, первый раз в жизни, почувствовал, что горло болезненно сжалось и глаза стали влажны от слез. Он хотел уйти. Но за спиною раздался громкий, отчаянно-пронзительный крик:
– Держи! Держи!
И сейчас же Володю схватили сильные руки. Володя понял, что в опасности жизнь, и, как только он это понял, та же жестокая, не знающая преграды, решимость овладела внезапно им. Он знал, знал наверное, что его, Владимира Глебова, не могут, не вправе, не смеют арестовать. Широко, по-медвежьи, развертываясь плечами и напрягая гибкие мускулы рук, он рванулся всем телом. Зная, что нужно себя защищать, чувствуя, что от его силы зависит спасение, и в глубине души не сомневаясь в этом спасении, он, не видя ни Константина, ни казаков, ни хрипящих на мостовой лошадей, видя только незнакомых молодцов в полушубках, отступая и пятясь к стене, вынул револьвер. Он не сомневался, что одинок, что Мухи нет и что ниоткуда не придет к нему помощь. Но это сознание не пугало его. Почему-то его особенно занимал один из наступавших людей, толстый лабазник с испуганным, рыхлым лицом и солдатскими подстриженными усами. Закусив нижнюю губу, бородатый, громадный, с опущенной вниз головой, похожий на рассерженного быка, Володя по привычке, почти не целясь, выстрелил в этого человека. Лабазник рванулся, откинулся грудью назад и как мешок ничком свалился на землю. Но уже бежали городовые, свистели свистки, мчались казаки, и через минуту стальное, неразрываемое кольцо окружало Володю. Он сам потом не мог рассказать, как вырвался из этого заколдованного кольца. Он помнил только, что бежал, бежал так, как никогда в своей жизни не бегал, и что настигала погоня. Он знал, что на Никольской должен стоять Елизар со своим рысаком, и втайне, не смея признаться, надеялся, что он еще не уехал. Навстречу ему, по Садовой, из полураскрытых ворот, кругло расставив руки, выбежал дворник в картузе и белом переднике. Володя не растерялся. Не глядя на дворника и далеко обегая его со стороны мостовой, он выстрелил два раза подряд. Дворник упал. Потом, как во сне, Володя увидел встревоженное лицо Елизара и высокую вороную лошадь. Он увидел, как Елизар схватился за браунинг, и услышал треск выстрела. А потом закачались рессоры и один за другим замелькали фонари и дома. Только на Невском, когда взмыленный, загнанный, исхлестанный Елизаром рысак, храпя и роняя белую пену, замедлил бешеный бег, Володя понял, что Елизар спас ему жизнь.
VIII
Не ожидая закрытия съезда, Болотов «конспиративно», кружным путем, через Гатчину, выехал в Петербург. В Петербурге, на Сергеевской, у адвоката Иконникова, он условною телеграммой
назначил свидание Аркадию Розенштерну. Он с нетерпением ожидал этой встречи. Ему казалось, что именно Розенштерн, «работавший» раньше в терроре, поймет и одобрит его и поможет советом.Адвокат Иконников, толстый, лысый, с изношенным бритым лицом и синими жилками на щеках, принял Болотова, как старый знакомый.
– Рад очень… Душевно рад… Все ли в добром здоровье?… Аркадий Борисович еще не пришел… надеюсь, батюшка, обедать будете у меня? – хрипло, с одышкой, говорил он, пожимая Болотову обе руки. – Слухом земля полнится, – понизил он голос, – молва такая идет, будто вы на баррикадах чудеса делали, Георгиевский крест заслужили… Ну, ну, вот уж и рассердился… экий характер какой… Не буду, ангел, не буду… Простите, батюшка, мое любопытство: что именно съезд решил? Еще не кончился? А?… Живем, знаете, как кроты: в суд, да в палату, да к мадам Дуду на Крестовский… Вот и вся наша жизнь… Ха-ха-ха… Хотите сигару?…
Болотов курил и с удовольствием слушал. После мучительных дней баррикад, после шума партийного съезда, после вагонной грязи и духоты было приятно чувствовать себя в чистой комнате, было приятно видеть чисто одетого, пахнущего сигарами и вином, далекого партии человека. Иконников был пьяница и игрок, но у него были «связи», и он много жертвовал на террор. Болотов удивлялся ему: этот немолодой, полупьяный, истощенный всеми болезнями человек жил под вечной угрозой ссылки и, несмотря на эту угрозу, не отказывал в помощи никогда. Не отвечая на нескромный вопрос, Болотов улыбнулся и лениво сказал:
– Как это вы не боитесь?
– А кто вам сказал, что я не боюсь? – рассмеялся Иконников и поправил золотое пенсне. – Боюсь, батюшка… Труса праздную… Да и как же не праздновать? Поймают, так не посмотрят, что уважаемый член «сословия», – фюить!.. Упекут, куда Макар телят не гонял… Всех боюсь: швейцара, дворника, городового, даже вас… Ха-ха-ха… Что поделаешь? Ничего не попишешь…
– Так зачем вы нас принимаете?
– Зачем? Ей-богу, шутник… А что прикажете делать? За печкой сидеть? Неприкосновенность свою высиживать? Шестую кражу в окружном суде защищать? По векселям взыскивать? Или на банкетах кадетские речи произносить?… И произносим, батюшка, произносим… Язык у нас без костей… Вникаем и разбираем… Революцию делаем… в клубе… Знаете, у Глеба Успенского один купец говорит: «Время с утра до ночи, – вот в этом самом все наше дело и заключается… Мотаемся всю жизнь вокруг да около, пес его знает чего… так вот и врем…» Эх, ангел мой, je m en fiche, [9] и ничего больше… Пускай арестуют… – Он помолчал и опять поправил пенсне. – Все там будем, конечно… А вот и его превосходительство, Аркадий Борисович…
9
Я плюю на это (фр.)
Розенштерн был человек лет 32-х, невысокого роста, с густою, жесткой бородкой и черными, юношески-живыми глазами. Одет он был во все новое, с затейливым вкусом заезжего коммивояжера: в длинный светло-серый пиджак и пестрые брюки. Его наружность была обыкновенная, обычно-еврейская. Только в крепкой, короткой шее и в широких круглых плечах чувствовались упорство и сила. Завидев Болотова, он протянул ему руку и, обращаясь к Иконникову, шутливо, с деланным акцентом, сказал:
– Cher maitre, [10] вы нас оставьте вдвоем… Вы понимаете, свиданье друзей после долгой разлуки… Чего-нибудь особенного? Нет?
10
Дорогой учитель (фр.)
Но когда Иконников вышел, он тотчас перестал улыбаться, подошел к двери и запер ее на ключ.
– Вот что, Болотов, – начал он, – я слышал, вы не поладили с комитетом. Скажите мне, это правда?
– Да, правда, – смутился Болотов.
– Можно узнать, почему?
– Я хочу работать в терроре…
– Гм… В терроре… – Розенштерн, пощипывая бородку, со вниманием взглянул на него. – В терроре… А почему именно в терроре?
Болотов встал. Его охватило то же тягостное волнение, которое он испытывал в комитете. Он понял, что не сумеет, не отыщет целомудренных слов рассказать то, что тревожило его целый год. Розенштерн спокойно сидел в мягком кресле и, положив ногу на ногу, наклонив голову набок, все так же пристально, проницательным взглядом, смотрел на него.
– Вы спрашиваете… – волнуясь и густо краснея, наконец заговорил Болотов… – Хорошо… А вы задумались, можно ли быть в комитете и не работать в терроре? Задумались или нет?… Скажите, ведь комитет распоряжается чужой жизнью? Ведь он посылает на смерть?. Ведь он подписывает смертные приговоры? Где его право? Или Арсению Ивановичу это право дает его старость?
Доктору Бергу – его практичность? Вере Андреевне – годы тюрьмы? Груздеву – его работа?… Почему Давид, Ваня, Сережа, какой-нибудь слесарь с Путиловского завода идет и с бомбой в руках умирает, а я, скрестив руки, благословляю его? Ведь это поп обязан благословлять, а мы не попы… Скажите, как могу я быть в комитете, если не жертвую жизнью, если не проливал, боюсь пролить кровь?… Скажите, как могу я, где мое право хладнокровно смотреть, как умирают другие?… Ну, скажите, где мое право?… – Он умолк и дрожащими пальцами зажег папиросу. Теперь ему с уверенностью казалось, что Розенштерн его не поймет, как не поняли доктор Берг и Вера Андреевна.