То, чего не было (с приложениями)
Шрифт:
– Это который? – прицеливаясь кием и не отводя глаз от гладко-зеленого освещенного лампами поля, спросил Николай Степанович. – Хромой?
– Он… Он, ваше превосходительство… Хромой… Что же вы думаете? А? – О. Василий приостановился, приподнял нависшие брови и всплеснул в негодовании руками. – Не смею вам даже сказать… Стоит посреди дороги и совершает, извините меня, неприличие. Я ему говорю, увещевать его начал: «Что же, говорю, не видишь разве ты, что твой духовный отец едет…» А он, заметьте-с, как захохочет и такое сказал, такое… Не могу повторить…
Татьяна Михайловна не подняла головы. Николай Степанович сильно стукнул кием.
– Что же он, мерзавец, сказал?
– А и сказал, ваше превосходительство, – красный от гнева почти крикнул о. Василий: – «Проваливай, пока цел, долгогривый…» Вот что сказал… А, как это вам понравится? А?…
– Вешать! –
– Кто-то едет… – вставая и выходя на крыльцо, сказала Наташа.
На дворе неистово заливались собаки, отрывисто лаял мохнатый дворняга Шарик и тонко и часто повизгивала любимая Мишина сука Веста. Колес не было слышно, но в ночной тишине звонко перекликались мужицкие голоса, и между деревьями перебегали огни. Потом заскрипели ворота и хлопнула дверь. Вернулась Наташа и подала телеграмму. На желтоватом листке стояли четкие буквы:
«Андрей арестован. Суд четверг. Торопитесь свиданием. Защитник Иконников».
О. Василий засуетился, нашел свою широкополую шляпу и, не прощаясь, крадучись, боком вышел на двор. Не умолкая лаяли псы.
XXI
Камера № 17, в которой Болотов содержался, была мрачная со сводами комната старинной, прочной, петровской постройки. Узкое, забранное решеткой окно выходило на стену, высокую, серую, с облупленной штукатуркой и пятнами обнажившихся кирпичей. Кое-где между красными кирпичами ютился чахлый, зеленого цвета мох, и наверху, у самого края, вырос кудрявый бледно-фиолетовый колокольчик. В крепости не было солнца. Было сыро, темно и тихо. Могильная тишина истомила Болотова в первый же день.
Болотов крепко спал, когда загремел железный засов, щелкнул ключ и, стуча каблуками, вошли в камеру двое солдат. Одного, старика жандарма, с белой трясущейся головой, Болотов видел раньше: когда он, израненный и избитый, в окровавленной поддевке, еще не понимая, куда его привезли, пришел в себя в крепостном коридоре, на холодном и мокром полу, этот жандарм помог ему встать и принес горячего чаю. Другой был гарнизонный ефрейтор, сухощавый и длинный, с жилистой шеей и тупым угрюмым лицом. Он вплотную подошел к койке, наклонился над Болотовым и, обдавая его запахом водки и табака, грубо сказал:
– Одеваться!
Сразу стало неприятно и жутко. Было неприятно не то, что двери закрыты на ключ, и что караулят жандармы, и что чужие, одетые и вооруженные люди как к себе домой приходят к нему, неодетому и не желающему их знать, и даже не то, что на сегодня назначен суд. Было неприятно, что солдат так сердит и дерзок и что у него надменные и злые глаза. «Ведь я за них, а они не понимают… Не хотят понимать… Супрыткины… Да…» – тяжело вздохнул Болотов, надевая изорванную поддевку и думая о суде. И хотя он знал, что его наверное осудят, ему неправдоподобным казалось, что сегодня, в четверг, какие-то неизвестные, но имеющие власть офицеры, поспорив для приличия между собой, вынесут приговор, то есть скажут и на бумаге напишут, что его, Болотова, нужно убить. «Они повесят меня… Смешно», – краем губ усмехнулся Болотов и стал вспоминать приготовленную с любовью речь. Здесь, за тюремной решеткой, в одиночестве безгласных ночей, стерлись все обиды и разногласия. Казалось, что Арсений Иванович, и доктор Берг, и Вера Андреевна, и дружина, и комитет, и вся партия – одна неразделимая, живущая общею жизнью семья и что он, Болотов, обязан не только бестрепетно умереть, но и доказать ее силу. Эти мысли поддерживали его. В них он черпал мужество, успокоительное сознание, что исполняет свой долг. И теперь, собираясь на суд, он повторял себе то, что скажет там, среди «непримиримых врагов», «во вражеском стане», «одной ногой уже стоя в могиле». Он поднялся с койки, вызывающе взглянул на солдат. Длинный ефрейтор все так же надменно смотрел на него. Старый жандарм затряс головой.
– Господин, картузик забыли…
В темном и гулком сводчатом коридоре выстроился взвод гвардейских солдат, с винтовками и примкнутыми штыками. Пахло казармой, махоркой и потом. Молоденький, подпоясанный серебряным кушаком, офицер, не глядя на Болотова, звякнул шашкой и громко сказал:
– Шагом марш!
И когда он это сказал, и размеренно засуетились солдаты, зазвенели винтовки, и повторенный эхом раздался тяжкий и звонкий шаг, Болотов неожиданно понял, что его предсмертная речь неубедительна
и никому не нужна. Он почувствовал, что все эти люди, начиная со стройного офицера и кончая неуклюжим детиной, который шел по правую руку и искоса, равнодушно посматривал на него, делают обычное, скучное, давно надоевшее дело. Он почувствовал, что для них он – не Болотов, не член партии, не освободитель России, не убийца ненавистного прокурора, а один из тех казенных предметов, которые нужно караулить, беречь, водить в баню и в суд и сдавать под расписку. И он уже знал, что если завтра его повесят, – не только выученные солдаты, но Супрыткин, Стрелов и Порфирыч, может быть даже Арсений Иванович, доктор Берг и Вера Андреевна, никогда не вспомнят о нем. Потупив голову, он послушно пошел на суд.Раньше, на воле, когда он думал о суде и аресте, ему казалось, что его ожидает что-то огромное, страшное, что-то такое, к чему надо готовиться молитвенно и прилежно, что потребует нечеловеческих сил и послужит мерою жизни. Теперь он увидел, что тюрьма, арест и унылое ожидание смерти гораздо проще, обыденнее и серее, чем пишут и говорят. Бастионные, поросшие мхом стены, одинокий полевой колокольчик, каменный пол, «глазок», обед в двенадцать часов, дряхлый, с трясущейся головой жандарм, молоденький подпоручик и идущие в ногу солдаты были так просты, так казарменно скучны, так лишены торжественности и блеска, что не приходило в голову испугаться. Было только немного жутко и, главное, странно, что его ведут по пыльному коридору, что позвякивают штыки и что кто-то чужой распоряжается его жизнью. Но и это чувство не пугало его.
Снова щелкнул железный замок. Болотов вышел в пятиугольный, мощеный, с чахоточным цветником, чисто прибранный двор. Блеснуло синее небо, нежаркое солнце, и зачирикали воробьи. Потянуло на волю, как весною тянет в поля. Стало тоскливо и грустно. Захотелось увидеть Неву, Ваню и Ипполита, окно табачного магазина и многошумный Литейный проспект. Но его желание погасло так же внезапно, как и пришло. Перед дубовой некрашеной дверью солдаты остановились и офицер крикнул:
– Смирно!..
Комната, где происходил суд, была низкая, с портретом царя и большим зеленым столом. Болотов сел на скамью. Рядом с ним, слева и справа, бесстрастно вытянулись солдаты, и все тот же круглолицый детина, примкнув винтовку к ноге, по-прежнему не спускал с него глаз. В углу, у дверей, наклонив набок голову, что-то быстро писал жандармский полковник. Было тихо, жужжала залетевшая муха, да поскрипывало перо. «Скорей бы… Скорей…» – подумал Болотов с раздражением и вдруг вспомнил, что было вчера. Он вспомнил, как, шатаясь, вошла его мать и как другой жандармский полковник, от которого пахло духами, предупредительно пододвинул ей стул. Он вспомнил, как она, поседевшая, старая, в черной косынке, протянула бессильные руки, как затряслась ее грудь, как прерывисто дышала Наташа и как он, растерянный, удерживая рыдания, сам не зная, что говорит, повторял одно короткое слово: «Не плачь… Не плачь… Не плачь…» Но полковник зазвенел саблей и поклонился: «Свидание кончено… Увести…» И при этом воспоминании жестокая злоба, затаенный и неистовый гнев с небывалою силой охватили его. «О, мерзавцы… мерзавцы…» – задыхаясь, промолвил он. Круглолицый детина стукнул винтовкой и с недоумением взглянул на него.
«Да, конечно, мерзавцы… А Слезкин?… Разве у Слезкина не рыдала жена? Не билась о мои сапоги? Не целовала в смертельном ужасе ноги? Не молила пощады?… Ах, все равно, – махнул он рукой. – Пусть судят…»
– Андрей Николаевич…
Болотов поднял глаза. Иконников, чисто выбритый, с изношенным, желтоватым лицом, в черном фраке и с портфелем под мышкой, с чувством жал ему руку:
– Бывали случаи… Не надо, ангел, смущаться… Партия смотрит на вас… Что партия! Вся Россия… И, может быть… Чем черт не шутит? Я не хочу подавать вам надежды, но… Бывали случаи… Однажды, помню, в Одессе…
Болотов усмехнулся:
– Чего там, cher maitre?… [14] Не вы ли сами сказали: врем с утра до ночи… А?
Иконников поправил пенсне:
– Правда, ангел мой, правда… И нечего говорить… Действительно, язык без костей… Розенштерн вам кланяется… – меняя тон, зашептал он скороговоркой. – Впечатление большое, колоссальное впечатление… Эх, голубчик, Андрей Николаевич!.. Эх-эх-эх!.. – Он украдкой смахнул слезу. Болотов ничего не сказал.
– Суд идет! Встать!
14
дорогой учитель?… (фр.)