То, чего не было (с приложениями)
Шрифт:
Ничто не помогало – тоска ею росла! И наконец были получены от его товарищей, одно зa другим, два письма. Они меня извещали, что сыну плохо, что у него разыгрывается острая меланхолия, что надо хлопотать о разрешении взять его домой!
Надо сказать, что сыну до срока оставалось всего четыре месяца. В конце июля срок его ссылки кончался. Я была убеждена, что ему разрешат вернуться до срока – ведь оставалось всего четыре месяца! И, поручив мужа, все еще находившегося в лечебнице, друзьям и детям, я поспешно выехала в опостылевший мне Петербург. Но все мои хлопоты были напрасны. Лопухина уже не было, новый директор не принял меня… Я подала соответственное прошение. Прошла неделя – ответа не было. Я сделала опять попытку видеть директора – и опять напрасно; он вновь меня не принял. Между тем письма сына были зловещи. Уже он писал: «Нет смысла жить! Все ждут конституции, все верят в амнистию. Один я ничего не жду и ничему
В отчаянии я написала директору департамента частное письмо, в котором умоляла его обратить внимание на болезнь сына. Я кончала письмо словами: «Спасите сына, пока не поздно!» Ответа не было.
В департаменте же мне сказали, что пошлют запрос и наведут справки! Наведут справки, то есть пройдет месяц, другой, а тут дорога каждая минута!..
И, вернувшись домой, я нашла роковое известие… Свершилось!.. Сын мой застрелился!..
И я пережила это!
Да и как смела бы я не пережить, когда на руках у меня оставался несчастный помешанный муж мой! Что было бы с ним без меня? Это дало мне силы жить. Лечебница ему не помогла, он тосковал, и я взяла его домой, взяла, чтобы он мог умереть у себя, среди родной обстановки… И не забыть мне, когда семнадцатого октября я прочла ему манифест о конституции, он бедным затемненным рассудком своим понял одно: что теперь вернут ему сыновей! Хлопотливо требовал он одеваться и дрожащим голосом говорил:
– Еду к Витте! Еду к Скалону! Теперь они отдадут сыновей! Теперь они не смеют больше держать их!
Отдадут!!! Один был в могиле, другой неизвестно где!.. И ровно через месяц после знаменитой конституции мужа моего не стало. Закрывая ему глаза, я подумала: «Спи спокойно! Ты счастливее меня!»
О, родина! Я жду твоего обновления! Каждым нервом своим я трепетно переживаю твое освободительное движение! И в тот день, когда наконец над тобой засияет солнце истинной свободы, в тот день и я пойму чувством, зачем нужны были такие жертвы!..
Февраль 1906 г.
С. Савинкова. На волос от казни
(Воспоминания матери) [18]
Теперь, когда каждая заря приносит с собою новую жертву казни, когда наши притуплённые нервы почти перестали ужасаться перед этими страшными отмщениями – я хочу более или менее передать, что переживают несчастные близкие этих погибших. Казненные более не страдают… Они тихо спят в своих случайных, наскоро вырытых, без каких бы то ни было знаков, могилах… Мир им! Но что делают, как живут, что чувствуют те их близкие, для которых нет забвения, чья рана не перестанет сочиться и чье сердце никогда более не забьется спокойно?… И во имя их я берусь за перо… Мне больно писать о своих чувствах, о том, что составляет мое «святая святых». Но меня к тому принуждает сознание, что когда мы равнодушно пробегаем имена казненных во всех концах нашей родины, мы не думаем, что за каждым именем – сейчас, в эту самую минуту – бьется и страдает живая душа кого-нибудь близкого – матери, отца, брата или сестры… Это страдание самое острое из всех… Я пережила это… Когда я писала свои «Годы Скорби», я думала, что уже испытала все… Но пришлось пережить еще и то, отчего и до сих пор содрогается душа моя… Только когда тот, чья жизнь поставлена на карту, – свой, близкий, только тогда можно вполне понять весь ужас казни! Так пусть же мой правдивый рассказ послужит живой иллюстрацией нашей ужасной эпохи.
18
Журнал «Былое». Год второй, № 1/13. Январь 1907. Петербург, 1907.
«Немедленно выезжайте курьерским Севастополь сын хочет Вас видеть – защитник Иванов».
Телеграмма такого содержания была подана мне вечером 16 мая 1906 года… Кровь хлынула в голову, залила волной, и я, не выпуская из рук маленькой белой бумажки, принесшей мне новое и великое горе, в десятый раз ее перечитывала, чтобы дать себе время опомниться от страшного удара и что-нибудь сообразить.
До этого дня я не знала, где мой сын. Поневоле покинув родину, чтобы избежать бессмысленно жестокой ссылки в Якутскую область, он, по моим соображениям, должен был находиться за границей.
Судьба решила иначе… Всего два дня назад телеграф принес известие, что в Севастополе было покушение на коменданта крепости, генерала Неплюева во время парада; был взрыв, были жертвы, были аресты… Среди имен арестованных не было имени сына. Но слово «защитник» заставляло предполагать худшее, и я волей-неволей должна была связать полученную телеграмму с севастопольским
событием. Из газет было известно о приказе генерала Каульбарса – судить арестованных военным судом… Очевидно, мой сын оказался в числе арестованных, так как защитник Иванов спешно вызывал меня…Я не стала предаваться бесплодным рассуждениям; я сознавала одно – надо ехать немедленно!..
Душой, с момента прочтения телеграммы, я была уже там – в этом далеком Севастополе, с ним, с дорогим сыном, но телеграмма пришла поздно, вечерний поезд ушел, приходилось ждать утра.
Ночь, проведенная мною при таких обстоятельствах, никогда не уйдет из моей памяти…
Утром семнадцатого мая я ехала в Севастополь.
Если бы меня спросили, как я ехала, был ли кто-нибудь около меня, кто были провожавшие меня друзья и родные, что говорили, какой был вагон, я не могла бы ответить – все ушло из памяти. И в то же время я ясно помню тот бред, те галлюцинации, которые овладели мною, едва тронулся поезд: меня звал сын!.. Сын, которого я кормила грудью, которого баюкала целыми ночами, напевая ему песенки… И мне представлялось, что я склонюсь над его колыбелькой, что он протягивает мне ручки… Но мой мозг порезывало воспоминание о телеграмме: защитник Иванов, Севастополь, бомбы, взрыв, военный суд – и из-за колыбельки начинали вырисовываться столбы, перекладина… И вместо протянутых ручек – шея!.. Шея моего сына!.. И волосы шевелились на моей голове!
Тщетно старалась я избавиться от этого кошмара, тщетно заставляла себя возвращаться к далекому прошлому, чтобы забыть ужасное настоящее – призраки не оставляли меня…
«Ты не одна, ты не одна! – шептала я сама себе. – А мать Спиридоновой! Мать Балмашева! Мать Каляева! Таких, как ты, жалких матерей – сотни, тысячи! Надо опомниться! Надо взять себя в руки! Надо встретить этот ужас с достоинством!..» Увы! Я не могла перестать быть матерью, а потому и не могла не страдать…
– Москва близко! – сказал кондуктор, и силою вещей я должна была, хоть немного, прийти в себя. На дебаркадере меня ждал присяжный поверенный Владимир Анатольевич Жданов – ему телеграфировали из Петербурга.
Он вошел в мое купе.
– Какие вести? – спросил он.
Я молча протянула ему телеграмму. Он внимательно прочел ее, и его ясное, добродушное лицо потемнело.
– Д-да! – протянул он в смущении. Я посмотрела на него пристально.
– Говорите правду!
– Носильщик! – закричал он в ответ. – Неси сюда чемодан. Еду с вами! – проговорил он сквозь зубы.
Мы долго сидели молча. Было страшно заговорить. Наконец я подняла голову.
– Скажите мне всю правду, – сказала я. – Всю.
– Взрыв произошел четырнадцатого числа, – медленно начал Жданов. – По газетам видно, что Одесский генерал-губернатор Каульбарс по телеграфу предписал передать дело военному суду и ускорить следствие. По закону, в таком случае, защитник допускается к обвиняемому только после вручения обвинительного акта. Телеграмма подписана ясно: «защитник Иванов»: следовательно, защитник был у обвиняемого и, следовательно, обвинительный акт вручен. Суд может происходить через двадцать четыре часа после вручения обвинительного акта, и исполнение приговора также может последовать через двадцать четыре часа после объявления приговора. Следовательно, с момента вручения обвинительного акта до исполнения приговора может пройти минимальный срок – сорок восемь часов. Арест произошел четырнадцатого числа, сегодня семнадцатое, а приехать в Севастополь мы ранее девятнадцатого не можем!.. – Он примолк.
Я посмотрела ему прямо в глаза.
– Значит, мы в живых сына не застанем?
Жданов как-то съежился.
– Все возможно, – нехотя пробормотал он. Я больше не спрашивала.
– Оставьте меня одну, – попросила я.
Он встал, хотел что-то сказать, махнул рукой и вышел.
Я просидела всю ночь одна…
Восемнадцатого утром, на какой-то станции, я подняла окно, чтобы освежить свою пылающую голову… На перроне, прямо против моего вагона, стояли два пассажира. На оконный стук они оглянулись, и в одном из них я узнала бывшего товарища прокурора палаты по политическим делам Трусевича. [19] По взгляду, который он на меня бросил, я поняла, что он также узнал меня. Мы хорошо помнили друг друга по делам моих сыновей. Особенно энергично преследовал он того из них, к которому я теперь ехала. Арест девятнадцатилетнего юноши за речь на сходке, его исключение из университета без права поступления в какое-либо учебное заведение, крепость, высылка в Вологду, ссылка в Якутскую область, ссылка, благодаря которой сын мой вынужден был искать прибежища за границей, – все прошло через руки г. Трусевича. И в моей памяти было еще свежо наше последнее свидание и его насмешливая фраза:
19
Он был специалистом по производству дознаний в порядке 1035 ст… т. е. производимых жандармскими учреждениями.