«Тобаго» меняет курс. Три дня в Криспорте. «24-25» не возвращается
Шрифт:
Лишь тремя часами ранее Крелле репетировала эту песню, слова для которой придумал Дикрозис и подогнал под известный мотивчик. Тем не менее она уверена, что поет хорошо, с чувством; похоже, текст заставил вновь зазвучать некую давно умолкшую струну души, и та придала исполнению сердечность. Но уже после второго куплета артистка замечает холодное безразличие, которым дышит на нее полутемный зал.
Публике скучно.
— Я, конечно, не специалист по этой части, — говорит Зуммер, — но и мне хотелось бы знать, ради чего доктор Борк все это затеял.
Разочарована и хозяйка меблированных комнат. Она достаточно долго живет на свете и понимает, что с таким пением трудно добиться успеха. Правда, Дикрозис заплатил за месяц вперед, но что будет дальше…
От души рада одна лишь артистка варьете. Такая конкуренция
Тайминю даже в голову не приходит воспользоваться небольшой паузой и подать Крелле какой-либо знак. И все же Элеонора замечает его. Видит, глубоко взволнованная, подходит к краю эстрады, хочет вслух выразить радость, счастье и… не в состоянии произнести ни звука.
Оркестр второй раз играет рефрен. Дирижер нервничает. Публика в недоумении. Только двое не замечают, что творится вокруг.
И тут вдруг голос Крелле обретает былую силу. Теперь она поет одному лишь Тайминю, теперь можно не думать о том, как потрафить вкусам посетителей, о завтрашнем дне, зависящем от успеха сегодня.
Словно идущий ко дну корабль, Зову тебя: где же ты, друг? Знаю сама — далеко ты, И сердца моего напрасен клич, И вновь, слезы пряча, За гроши я пою. И тоску мою глушит Джазовый вой.Элеонора стоит, низко опустив голову. Как легко сыграть отчаяние первой части песни! Достаточно вспомнить все несчастья и унижения, выпавшие на ее долю за последние годы. И когда аккомпанемент оркестра, перешедший в тихий плач скрипок, вновь начинает звучать в полную силу, она, почти забыв, что это всего лишь эстрадный номер, вдруг вкладывает в песню копившийся годами гнев:
Но знаю я: настанет час, из пепла возгорится пламя. Когда переполнится чаша моего терпения, Я запою красную песнь гнева, Прольется с небес горящая сера И спалит этот город огнем расплаты, И захлебнется воющий джаз. Словно красный флаг к синему небу, Подыму я этот платок!Элеонора срывает с плеч красный платок и подбрасывает его. В ярком луче внезапно вспыхнувшего прожектора он и в самом деле реет словно боевой стяг.
— Это красная пропаганда! — раздается вдруг чей- то крик.
Человек со шрамом на лице вскакивает со своего места и громким свистом выражает хорошо разыгранное возмущение. Его поддерживает еще кое-кто из посетителей.
Занавес опускается. Зал безмолвствует. Резким диссонансом в тишину падают слова конферансье, выкрикиваемые с наигранным оживлением:
— Теперь Элеонора Крелле споет советскую песню «Марш демократической молодежи».
— Она совсем спятила! При такой напряженной политической ситуации выступать с подобными песнями! Боюсь, ее ожидают серьезные неприятности… — с деланным волнением говорит Венстрат.
— Неужели ее могут арестовать? — Как ни гонит от себя, но все же допускает подобную мысль Тайминь.
Вместо ответа Венстрат бросается к двери, ведущей из зала за кулисы.
Занавес медленно, как бы нехотя, раздвигается. Оркестр играет вступление, но Крелле все еще не выходит на сцену. Занавес неожиданно задвигается вновь, в зал дают свет.
Тайминь вскакивает.
Рядом с ним оказывается Венстрат.— Скорее! — торопит его Венстрат.
— Что случилось? Полиция?
— Полиция! — хрипло шепчет Венстрат.
Тайминь одним прыжком подскакивает к двери сцены. Смэш и человек со шрамом преграждают ему путь. Тайминь готов силой проложить себе путь.
— Здесь мы не пройдем, только время потеряем, — хватает Тайминя за руку и тащит за собой Венстрат. — Бежим кругом! Через актерский вход.
Опрокинув по пути стул, толкнув кельнера, который едва не уронил нагруженный рюмками поднос, Тайминь пробегает мимо швейцара. Не замечая, что Венстрата с ним уже нет, он обегает вокруг здания, направляясь к двери, освещенной одинокой лампочкой, — входу в театр для актеров.
— Разве представление уже кончилось? — кричит ему вслед старый Серенс.
…Дикрозис действовал по тонкому психологическому расчету. Затевая провокацию, он учел все. По рассказам Крелле и по собственным наблюдениям во время посещения «Советской Латвии» у Дикрозиса сложилось впечатление о Таймине, как о человеке горячего нрава, и он решил сыграть на этом свойстве характера штурмана. Конечно, можно было заранее предупредить Крелле и заставить ее принять участие в задуманной сценке, но Дикрозис, мнивший себя артистом, любил импровизации. Он считал, что все будет выглядеть намного натуральней, если певица поверит в реальность угрозы и с неподдельным ужасом в голосе будет звать на помощь. Инсценируя примерно ту же ситуацию, что имела место в оккупированной Риге, Дикрозис был уверен, что Тайминь, не задумываясь над последствиями, бросится на выручку. И уж наверняка выкинет какую-либо глупость, которой можно будет выгодно воспользоваться.
Действительно, все идет как по писаному. Тайминь издали замечает Элеонору. Двое Венстратовых верзил как раз заталкивают ее в машину, номер которой зачехлен.
— Нора! Нора! — кричит он, бросаясь на помощь.
— Аугуст! Помоги! — звучит в ответ приглушенный зов.
Тайминь почти подоспел, но тут его сзади хватает парень в брюках гольф. Тайминь вырывается. Удар в челюсть сбивает парня с ног, падая, тот ударяется головой о багажник автомобиля.
— Аугуст, берегись! — кричит Крелле из машины. Но поздно. На Тайминя набрасываются подручные Венстрата, после короткой борьбы скручивают его и заталкивают в машину. Серый автомобиль срывается с места и, едва не сбив старика Серенса, мчится в северном направлении. Красный фонарик, под которым виднеется номер 00-2941, быстро тает вдали.
В тихом темном переулке остаются лишь Серенс и чехол с номерного знака, свалившийся во время стычки.
Наконец рабочий день капитана окончен. Выпровождены последние почитатели черной икры и настоящей русской водки — работники управления порта, чиновники карантинной службы, таможенники и представители фирмы, стивидоры и диспетчера, норовящие по малейшему поводу прийти на судно, чтобы получить традиционное угощение и обменяться парой незначительных фраз о прогнозе погоды. Откланялся и капитан французского корабля, который хотя и пил принесенный с собой коньяк» но зато рассыпался в двусмысленных комплиментах по поводу высокого навигационного мастерства, позволившего «Советской Латвии» обойтись без лоцманов. А им, французам, еще неизвестно, сколько придется торчать в этом богом забытом Криспорте, где даже приличного ревю не посмотришь.
Итак, Акмен освободился. Восстановив свойственный его каюте педантичный порядок, он глядит на стенные часы. Уже перевалило за полночь — вот почему прекратили работу краны. Но днем грузчики вкалывали на совесть, и будет неудивительно, если через два дня трюмы опустеют. Надо уточнить, сколько сегодня выгружено, а там можно и на боковую.
На палубе он сразу улавливает, что случилось какое-то происшествие. И не потому, что команда не спешит разойтись по кубрикам и каютам — ребятам есть о чем поболтать после прогулки по незнакомому заграничному городу, — но по тому, что все чем-то подавлены, угнетены, и это сразу чувствуется. Моряки стоят у фальшборта и молча глядят на пустынную набережную. Даже Дубов молчит, а он-то уж не упустит возможности поговорить насчет событий в капиталистическом мире. Нервно посасывая потухшую трубку, первый помощник прохаживается взад-вперед по палубе. Завидев капитана, пробует бодро улыбнуться, но и улыбка не в силах согнать с его лица усталость и тревогу.