Точка сингулярности [= Миссия причастных]
Шрифт:
И тогда я повернул назад.
А вообще-то никакой это был не Монблан. Это был скромный трехтысячник с неизвестным Разгонову, а может быть и никому неизвестным названием, и снег на нем лежал только зимой, и было это не в Восточной Франции, и даже не в Швейцарских Альпах, а в отрогах Малого Кавказа, и город назывался не Шамони, а Кировакан или по-старому — Караклис. Но Разгонову нравилось называть Кировакан Армянской Швейцарией (не он придумал), а ближайшую к городу красивую пирамидальную вершину Монбланом, а продавца Сурена в забегаловке-стекляшке на углу — хозяином бистро. Впрочем, обаятельный Сурен истинно по-хозяйски и готовил, и подавал, и прибирался в зале, и всегда был радушен и разговорчив. Московские студенты, не избалованные настоящим сервисом, получали массу удовольствия от посещения простенького, но уютного кафе, они стали здесь настоящими завсегдатаями.
Разгонов один
Альпинистом он не был, но спортсменом был. И у него бы достало сил забраться на эту снежную шапку. И назвать её своим личным Монбланом. Чего бы это стоило — другой вопрос. Но он бы не был Разгоновым, если б не стремился всегда балансировать на грани возможного.
«А в Шамони наверняка подают с утра пиво, — подумал Разгонов, уже сидя в кондитерской и потягивая горячий крепкий кофе. — Во Франции, поди, не бывает так, чтоб не завезли, и там все-все сложилось бы у меня иначе…»
О, как же безжалостно она болит! Словно кто-то бросил тебе под череп горячую картофелину прямо из костра, и ты швыряешь её от виска к виску, как из ладони в ладонь, и все надеешься, что вот сейчас она остынет (должна же она когда-нибудь остыть?) и даже уговариваешь себя: «Ну, вот уже полегче! Ведь правда?» Но боль накатывает с новой, чудовищной силой. И ты только жмуришься и выдыхаешь с усилием.
А потом поворачиваешь назад, но не сдаешься, ты просто решаешь, что нельзя подниматься на такую красивую гору, не выпив хотя бы чашечку настоящего крепкого кофе, а кофе в Армении варят отменно и добрая часть твоих скудных студенческих средств уходит на эту густую черную дымящуюся жидкость в крохотных белых невероятно узких фаянсовых чашечках со множеством мелких трещин. И больше всего на свете тебе сейчас хочется свежего крепкого кофе, и ты идешь обратно в центр мимо закрытых ещё магазинов с непривычно броскими витринами, мимо темных окон жилых домов, мимо протянутых через дворы и проулки веревок с разноцветным бельем. Ты идешь и страшно боишься забыть цель своего похода. Ты всегда этого боялся — потерять в суете цель. И потому ты твердишь, шевеля замерзшими губами: «Мон-блан, Мон-блан, мой План, мой План…» Может быть, ещё и поэтому тебе так нравится это французское название? Оно напоминает о Плане с большой буквы. О плане, который родился ещё год назад, но от которого ты так и не сумел убежать ни в тяжелое забытье студенческих попоек, ни в сладкий дурман любовных приключений, ни в соленый пот и медный привкус боли на отчаянных тренировках по самбо, ни в другой город, ни даже на вершину этого псевдо-Монблана…
Трудно сказать, когда это все началось. Может, в тот тихий домашний вечер, когда вся семья, исключая отца, по обыкновению вклеилась в телевизор — смотрели очередной чемпионат чего-то по фигурному катанию, и веселая девчонка с шалыми искорками в глазах улыбнулась Разгонову с экрана, и эта улыбка, ослепительная, как блики от её коньков, бросала вызов серому течению будней. Разгонов понял: с этого момента в жизни его переменилось все. (На самом деле ничего не переменилось, но ему очень хотелось, чтобы переменилось все, а Разгонов был большой специалист выдавать желаемое за действительное).
А может, План зародился позже, когда во Дворце Спорта в Лужниках, после неожиданного ошеломляющего успеха Владимира Собакина неистовые толпы поклонников, скатываясь с трибун, хлынули через все кордоны к новому кумиру, и в этой неразберихе Разгонов сумел прорваться в священную для него цитадель, в вечно манящее закулисье большого спорта, и там, меж стен из желтоватого ракушечника, среди столиков, уставленных бутылками настоящей кока-колы и банками импортного пива, среди пропусков-табличек с цветными фото, болтающихся на шеях знаменитостей, среди обилия хорошеньких фигуристок в ярких платьицах с люрексом и блестками, среди потрясающей пестроты наимоднейших кроссовок и зимних сапог, утопающих в мягкой пушистой зелени ковровых дорожек, среди корреспондентов, увешанных японской фототехникой с циклопическими объективами и окутанных ненашим дымом дорогих сигарет, среди крикливых тренеров и разноязыко галдящих компаний иностранцев — словом среди всего этого великолепия он и увидел Марину Чернышеву и долго стоял почти рядом с ней и слушал обрывки произносимых ею фраз, удивляясь остроумию и изяществу речи — не часто встретишь
такое у спортсменки! — и любовался её лицом, и ловил её взгляды, и адреналин бушевал у него в крови, а он прикуривал одну от другой, надеясь успокоиться, но он забыл, что это алкоголь расширяет сосуды, а никотин сужает их на пару с адреналином, и руки у него тряслись, и губы дрожали, и он так и не решился подойти к ней…А может быть, это началось тогда, когда он впервые поехал в её школу? Он знал где находится эта школа, собственно, эту школу знала вся Москва, а чего Разгонов не знал, так это, зачем туда едет и что будет делать, если действительно встретит Марину, и вообще он сильно сомневался, что ему сразу так посчастливится, но ему посчастливилось, он почти столкнулся с ней в вестибюле, и это были минуты восторга, пока он смотрел, как она надевает свою красную куртку с гербом СССР и, небрежно размахивая сумкой с учебниками, выходит на улицу, он шел за ней до самого метро, а у метро она села в троллейбус, и он не рискнул продолжать преследование, это было бы уж слишком глупо…
А может, все началось вообще там, над Москвой-рекой, по которой тянулись длинные ржавые баржи и остатки грязного весеннего льда, и пронзительно свежий ветер шевелил твои волосы и сухую траву на взгорке, а белый, как айсберг, дом вонзался в понурое небо, и чайки кружили над водой, а ты стоял, врастая в землю и каменея от ужасных предчувствий и декламировал нараспев ветру, чайкам и баржам:
…Лишь одного забыть я не сумею — Твой белый дом на берегу реки…Что было раньше, что после? Сейчас он даже этого не мог вспомнить — уж слишком сильно болела голова.
Магазин напротив памятника в центре площади открывался ровно в девять, оставалось ещё почти сорок минут. Со стороны Монблана внезапно налетел сильный ветер и принес с собою мелкую снежную крупу. Сразу стало очень холодно и очень неприятно. Казалось, что даже каменный Киров кутается в свою шинель и вот-вот схватится за тяжелую похмельную голову. Разгонов повернулся и быстро зашагал в сторону автовокзала. Кофе нормального там не будет, но хотя бы лавки мягкие, не то что эти деревянные скамьи на железнодорожном. А голова болела невыносимо.
Вообще-то волшебный воздух Караклиса удивительно сглаживал все неприятные последствия похмельного состояния: жажда утолялась одним стаканом лимонада, головная боль вымывалась за пятнадцать минут аммиаком, озоном и пониженным давлением атмосферы на высоте полутора тысяч над уровнем моря. Тошнота проходила после первых же глотков холодного пива у Сурена под порцию острого белого тонко нарезанного ноздреватого сыра и стручок маринованного перца. И снова под вечер открывались бутылки красного гетапа и белого раздана, дешевого розового портвейна — услады студентов всех времен — и дорогого марочного коньяка — гордости армянского народа, а также хорошего шампанского — для дам, обязательно с черной этикеткой — и простой, кондовой, вездесущей и всеми любимой русской водки. И все это выпивалось одновременно. Их новый друг Алик говорил: «Возьмем побольше водков и поедем веселиться». Слово «веселиться» имело необычайно много значений: и пить, и есть, и плясать, и петь, и в снежки играть, и ухаживать, и даже сексом заниматься. Если, например, армянин спрашивал: «А ты уже веселилась когда-нибудь с парнем?», значит, он выяснял, а не девственница ли ты. Но у московских студентов разнообразия в веселье было немного. На армянских девушек никто из них четверых как-то не запал, а свои давно уже были расписаны, кто с кем: пятый курс, чехарда по обмену партнерами давно закончилась. В общем преимущественно накачивались водками, благо свежий воздух позволял вместить много.
Однако всему наступает предел. Разгонов ещё накануне зарекся пить. И это случилось не утром с бодуна, когда только немой не заявляет, что готов стать трезвенником, а за столом, после второй рюмки. Еще первая вместо того, чтобы обжечь, вызвала у Разгонова оскомину. Он обернулся к Косте и тихо спросил: «Тебе не показалось, что водка какая-то кислая?» И Костя сделал такие глаза, что спрашивать больше не захотелось. А когда от второй рюмки Разгонова перекосило ещё сильнее, он обратился за советом к Малышу — длинному и плечистому Валерке Гладышеву, и тот сказал сурово: «Мишке больше не наливать!» На что Алик немедленно и горячо возразил: «Как это не наливать, ара?! Обязательно наливать!» И третью он все-таки выпил, но уже по-настоящему испугался: делириум не делириум, а вкусовые галлюцинации начались. «Все, — сообщил он Косте, — завтра не пью!» «Иди ты! — не поверил Костя. — Завтра же праздник на заводе, юбилей у начальника цеха!» «А я пойду на Монблан! — объявил Разгонов и добавил, словно извиняясь, — ведь уезжать скоро…»