Только для голоса
Шрифт:
Кто знает, сколько тонких и умных людей навсегда отошли от религии из-за подобных душевных травм, случавшихся в детстве. Всякий раз, когда слышу, как кто-нибудь вспоминает про чудесные школьные годы и сожалеет о них, поражаюсь. Мне же время, проведенное в школе, помнится как одно из самых ужасных за всю жизнь; более того, оно, бесспорно, и было самым ужасным из-за чувства бессилия, какое я неизменно ощущала тогда. Все годы, проведенные в начальной школе, я мучительно разрывалась между желанием остаться верной тому, что изначально жило в моей душе, и желанием примкнуть к тому, во что верили другие, хотя и видела всю их фальшь.
Странно, но, вспоминая сейчас ощущения тех лет, я начинаю думать, что у меня возрастной перелом произошел не в отрочестве, как это бывает обычно, а именно в годы раннего детства. Глобальные
По воскресеньям я вместе с матерью ходила в церковь к мессе и на все другие предписанные праздники, со смиренным видом опускалась на колени, чтобы принять просфору, но, проделывая все это, думала совсем о других вещах: ведь это был лишь один из многих спектаклей, какие я должна была играть, чтобы жить спокойно. Вот почему я и не записала тебя на религиозный час и никогда не сожалела, что не записала. Когда же ты с детским любопытством задавала мне вопросы на эту тему, я старалась ответить тебе точно и ясно, уважая тайну, которая живет в каждом из нас.
Когда же ты перестала задавать вопросы, я тоже прекратила подобные разговоры. В таких вещах нельзя вынуждать человека или подталкивать его, иначе получится, как с уличными торговцами. Чем усерднее они нахваливают свой товар, тем больше люди подозревают, что их надувают. В общении с тобой я пыталась хотя бы не погасить то, что уже было достигнуто. Ну а в остальном… Я решила подождать.
Не думай, однако, что мой путь был таким уж простым. Хотя в четыре года я и догадалась о существовании некого дыхания, которое овевает все сущее, в семь лет я уже совсем забыла о нем. Поначалу, это верно, я еще слышала некоторое время музыку в своей душе, она звучала совсем тихо, как фон, но звучала. Это было похоже на шум потока в глубоком горном ущелье. Если встать у самого обрыва и прислушаться, то можно различить его. А с течением времени горный поток превратился в старый, испорченный радиоприемник, который вот-вот совсем заглохнет. Звук то прорывался очень громко, то пропадал вовсе.
Родители не упускали случая упрекнуть меня за привычку напевать. Однажды за обедом отец впервые в жизни даже ударил меня по лицу только за то, что у меня вырвалось «Тра-ля-ля». «За столом не поют!» — прогремел отец. «Не поют, тем более если ты не певица!» — поддержала мать. Я плакала и повторяла сквозь слезы: «Но у меня ведь душа поет».
Все, что не имело прямой связи с конкретным материальным миром, было для моих родителей абсолютно непостижимо. Как же мне было сохранить в себе эту музыку? Для этого надо, наверное, быть истинной святой. Моя же судьба обрекла меня на жестокую обыкновенность.
Мало-помалу музыка, звучавшая в моей душе, исчезла совсем, а с нею улетучилось и ощущение необыкновенной радости, которое не покидало меня в раннем детстве. Утрата такой радости огорчила меня больше всего на свете. Впоследствии, представь себе, я была даже счастлива в своей жизни, но любое счастье по сравнению с радостью столь же блекло, как электрическая лампочка в солнечный день. Счастье всегда предметно, люди, как правило, счастливы обладанием чего-то, это чувство, существование которого зависит от внешнего мира. А радость, напротив, непредметна. Она владеет тобой без всякого видимого повода, по своей сути она подобна солнцу — горит, сжигая собственное сердце.
С годами я ушла от себя самой, отказалась от всего самого глубокого, что во мне было, чтобы стать другим человеком — таким, каким меня хотели видеть родители. Я рассталась с собственным «я», чтобы приобрести характер. Характер — и ты еще будешь иметь случай убедиться в этом — гораздо более ценится в жизни, чем самобытная личность.
Но характер и личность, вопреки общепринятому мнению, никогда не ладят между собой, более того, чаще всего оба высокомерно исключают друг друга. У моей матери, например, был сильный характер, она была твердо уверена в каждом своем поступке, и не существовало ничего, абсолютно ничего, что могло бы поколебать ее уверенность. Я же росла ее полной противоположностью. В обычной жизни не существовало ничего, что могло бы увлечь меня, вызвать восторг. Всякий раз, когда нужно было сделать какой-нибудь выбор, я так долго колебалась в нерешительности и медлила, что в конце концов тот, кто был рядом, потеряв терпение, сам решал за меня любую проблему.
Не
думай, будто это было очень просто — расстаться с собственным «я» ради того, чтобы затем притворяться, будто у тебя есть характер. Что-то в глубине моей души продолжало протестовать, одна половина хотела оставаться самой собой, другая же только ради того, чтобы ее любили, стремилась приспособиться к требованиям окружающих. Какая трудная битва! Я ненавидела собственную мать, ее манеру поведения — легковесную и бездумную. Я ненавидела ее и все же медленно, вопреки собственной воле, становилась точно такой же, как она. Это огромное, ужасное давление воспитания, своего рода вымогательство, которого почти невозможно избежать. Ни один ребенок не может жить без любви. Поэтому и стараешься быть такой, какой тебя хотят видеть, даже если подобное поведение тебе ничуть не нравится, даже если не считаешь его правильным.Действие такого механизма не проходит с возрастом. Едва ты становишься матерью, как он запускается вновь, с еще большей силой, причем ты даже не замечаешь его воздействия — независимо от твоего желания он снова определяет твои поступки. Так и я, когда родилась твоя будущая мама, пребывала в уверенности, что непременно стану вести себя иначе. И правда, я так и поступала, но различие оказалось чисто внешним. Чтобы не навязывать твоей матери свое поведение, я едва ли не с пеленок предоставила ей полную свободу выбора; мне хотелось, чтобы она видела, что я одобряю все ее поступки, а потому я только и делала, что повторяла: «Мы с тобой совершенно разные люди, и при этом различии мы должны уважать друг друга».
Была только одна ошибка во всем этом, серьезная ошибка. И знаешь какая? У меня не оказалось своего собственного лица. Хотя я и стала уже взрослой, у меня никогда и ни в чем не было уверенности. Мне не удалось полюбить себя, научиться уважать себя. Благодаря тонкой интуиции, присущей детям, твоя мама поняла мои недостатки почти сразу же: она почувствовала, что я — беспомощная, слабая женщина, волю которой нетрудно подавить.
Когда я думаю о наших отношениях, мне приходит на ум такое сравнение: дерево и его спутник-плющ. Дерево старше, выше, стоит на своем месте уже давно, у него более глубокие корни. А плющ вырастает, обвивая его ствол, всего за одно лето, у него почти нет корней, зато есть множество ответвлений и усиков. У него масса присосок, с помощью которых он карабкается вверх по стволу. Проходит год или два, и вот он уже добрался до самой вершины. Старое дерево начинает терять листву, а плющ остается зеленым. Он продолжает расползаться во все стороны и все плотнее окутывает старое дерево, пока не покрывает его полностью, так что вода и солнечный свет достаются теперь только ему одному. Старое дерево все сохнет и сохнет, и от него в конце концов остается только дряхлый ствол, жалкая опора для плюща.
После трагической гибели твоей матери я многие годы даже не вспоминала о ней. Иногда, правда, отдавала себе отчет, что забыла ее, и обвиняла себя в черствости. Но у меня осталась ты, мне надо было заниматься тобой, это верно, хотя не думаю, чтобы это послужило истинной причиной моей забывчивости или, возможно, лишь частичной причиной.
Чувство поражения было слишком велико, чтобы можно было признать его. Только в последние годы, когда ты стала отдаляться от меня, искать свою дорогу, я вспомнила о твоей матери, и мысли о ней вновь начали неотступно преследовать меня. Больше всего я сожалела, что у меня так и не хватило мужества поспорить с ней, твердо заявить: «Ты сама виновата, ты делаешь глупости». Я понимала, что в ее разговорах звучат опаснейшие лозунги и проявляются такие воззрения, которые ради ее же блага нужно поскорее выкорчевать, но все же воздерживалась от вмешательства.
Равнодушие тут ни при чем. Вопросы, о которых шла речь, были принципиальными. Действовать — или, вернее, не действовать, — именно этому научила меня моя мать. Ради того, чтобы меня любили, я должна избегать столкновений, притворяться иной, чем я есть на самом деле. Илария от природы обладала властной натурой. У нее было больше характера, и я опасалась открытой конфронтации с ней, боялась возразить ей. Если б я любила ее по-настоящему, то должна была бы держать ее в строгости, должна была заставлять ее что-то делать либо, напротив, не делать. Наверное, именно этого она и ждала от меня, наверное, именно в этом и нуждалась больше всего.