Только между нами
Шрифт:
— Саша! — гавкает Родинский и, когда тот оборачивается, показывает ему свой телефон. — Я отойду позвонить. Начни пока без меня.
Вот сейчас мне становится по-настоящему смешно — так, что в лёгких булькает смех. Да он ещё большее ссыкло, чем я думал. Дотопать сюда, чтобы вспомнить о срочном звонке и слиться. Он бы свою перекошенную от растерянности рожу видел. Дилетант-беспредельщик.
Дождавшись, пока дверь за нанимателем скрипнет, гэбээровец переводит недобрый взгляд на меня и назидательно изрекает:
— Думать башкой надо, прежде чем что-то делать.
— Как ты сейчас своей башкой думаешь?
Не успеваю понять, распробовал кабан суть
— Рот свой на замке держи лучше, — просачивается сквозь громкий гул в ушах. — И не зли ни Романа Анатольевича, ни меня.
Я пытаюсь ответить, но губы не слушаются. И боль в челюсти будто не стихает, а усиливается.
— Не вставай, парень. Хуже будет.
«Ох ты ж, блядь, какой заботливый», — продолжаю мысленно потешаться я, пытаясь поймать в фокус его лицо. И едва это удаётся, как мне прилетает по рёбрам. Вместе со странным приглушённым звуком воздух без остатка покидает лёгкие, и они начинают адово гореть. В руках у кабана резиновая дубинка. Ну да, он же гэбээровец. Куда он без своей пятой ноги.
Следующий удар прилетает мне в поясницу, ещё один — в плечо. Я вспоминаю, что в каком-то интервью какой-то начальник полиции говорил о том, что резиновая дубинка не способна нанести серьёзного вреда. Пиздёж. От каждой встречи моего тела с этой палкой кости ломит так, будто их кромсают бензопилой. Перестаю понимать, какая часть тела генерирует самую сильную боль. Я будто превратился в одну гигантскую кровоточащую ссадину, на которую льют кислоту. Но, наверное, больше всего болит голова. Кажется, мудак всё-таки сломал мне челюсть.
— Думаю, хватит с него, Роман Анатольевич, — доносится откуда-то из отдаления голос кабана. Имя-то у него какое. Саша. Безобидное. Саня, Санёк. А вон какой продажный мудила оказался.
Слышится гул шагов, эхо которых мучительно лупит по вискам, и потом перед моими глазами появляются носы отпидоренных чёрных ботинок.
— Теперь понял, пиздюк, как жизнь устроена? — Судя по надвигающейся тени, Родинский опускается на корточки. — Скажи ещё спасибо, что я тебе яйца не отрезал.
Если бы я мог говорить, то обязательно сказал бы ему, что у него кишка тонка даже посмотреть, как меня его наёмник избивает, а не то что отрезать мне яйца. Наверное, хорошо, что боль настолько сильна. Она глушит унижение.
— Только сунься к ней. Живым тебя не оставлю, и ни один мент даже дела не заведёт. Тебя просто не найдут, понял?
Я шевелю пальцами на руке. Двигаются. Отлично. Вытаскиваю средний и прижимаю его к полу. Надеюсь, увидит.
— Всё ещё весело тебе, щенок? — разъяренно рявкает Родинский, и дышать вдруг становится невозможно: он наступил мне на шею ботинком. — Одно моё слово, и ты овощем на всю жизнь сделаешься. Кому ты нужен будешь после этого, вундеркинд херов? Думаешь, Стелле? Она первая от тебя ноги сделает, когда ты будешь в психушке слюни пускать. Хочешь так?
Я жмурюсь от нарастающего давления в черепе и молчу. Это только в кино всё выглядит круто. Когда обездвиженный герой собирается с силами и на финальных секундах даёт злодеям по соплям. А на деле ни хера. Лежишь на полу, корчась от боли, и думаешь: «Только не проломите мне башку». Потому что овощем я не только Стелле, но и себе не нужен. Сука, только не трогайте голову.
— То-то же, — самодовольно
хмыкает Родинский в ответ на моё молчание и убирает ногу с шеи.Я жадно хватаю воздух и ртом, и носом. Кислород никогда не был настолько желанным.
Он пытается сказать мне что-то ещё. Наверняка сыплет угрозами, но я его не слушаю. Никого и никогда я не ненавидел так, как ненавижу его в эту секунду. Если бы я мог встать, то обязательно попытался бы его убить. Потому что унижению всё-таки удалось заглушить рёв боли.
— А с ним что? — приглушённо бормочет гэбээровец.
— Пусть сам выбирается. Урок он усвоил.
38
Стелла
Я не до конца понимаю, удалось ли мне уснуть этой ночью. Скорее это был баланс между реальностью и забытьём, в котором нервы даже на секунду не получили расслабления. Мой мозг слишком запрограммирован на то, чтобы в любой момент я могла вскочить и помчаться туда, где предположительно находится Матвей.
Тело липкое от пота, и в глаза будто насыпали стеклянной крошки. Я стягиваю с себя плед, заботливо наброшенный мамой, и опускаю ноги на пол. Часы показывают начало шестого. Проверяю телефон и ощущаю, как безысходность и паника наваливаются на меня с новой силой. Ничего. От Матвея нет никаких известий.
Я снова набираю его номер — наверное, в пятидесятый раз — и в ответ слышу всё тот же неживой голос, сообщающий, что абонент недоступен. Зажмурившись, беззвучно сцеживаю задавленную истерику. Где он? Как мне жить, если по моей вине с ним что-нибудь случится? Что делать сейчас? Звонить в полицию? И что мне им сказать? Что мой знакомый не выходит на связь… сколько? Восемь или девять часов? Они даже слушать меня станут.
Я просидела в машине возле его подъезда до часу ночи, и ничего. Роман продолжал сбрасывать мои звонки. Что делать? Поехать домой и вытрясти из него информацию о том, что он сделал с Матвеем?
Стараясь двигаться бесшумно, чтобы не разбудить маму, иду умываться. Вчера было не до этого. Я даже раздеваться не стала — всё надеялась, что Матвей объявится и мне придётся срочно сорваться. Может, не стоило сюда приезжать и лучше было бы заночевать в гостинице. Вчера я плохо соображала, что делаю.
Мама, конечно, разволновалась. Я появилась у неё бледная как мел и не могла толком объяснить, что происходит. Все шесть лет нашего с Романом брака она пребывала в полной уверенности, что мы образцовая семья. Как и многие, ошибалась.
Когда я выхожу из ванной, то первое, что слышу, — это шум посуды, доносящийся из кухни. Очевидно, сон мамы не крепче моего.
— Доброе утро. — Подхожу к столу и тянусь к графину с водой. — Я тебя разбудила. Извини.
— Я привыкла рано вставать, — успокаивает мама, начиная суетливо перемещаться вдоль кухонного гарнитура. — Я чай заварила. Попьёшь? Сейчас кашу сварю. Или лучше яйца сделать?
Еда — это последнее, о чём я способна сейчас думать. Чай… Чай можно, да. А потом я поеду. Куда? Скорее всего, снова к дому Матвея.
— Только чай, мам. Спасибо.
Мама ставит передо мной чашку и молочник и осторожно придвигает вазочку с печеньем. Смотрит с тревогой. Хочет расспросить, но боится. Или не знает, как начать.
— Я буду разводиться, мам, — говорю я, прижимая подрагивающие пальцы к горячему фарфору. Сил и желания врать не осталось. Слишком тяжела расплата.
Лицо мамы искажается изумлением и неподдельным расстройством. Слово «развод» её пугает. А ещё она не ожидала.