Только никому не говори. Сборник
Шрифт:
— В субботу.
— Что сдаешь?
— Историческую грамматику.
— Не завидую. Эти дни готовься, выбрось все из головы. А потом займешься одним секретным изысканием историко-филологического характера.
…В четвертом часу я вернулся в Отраду и зашел на дачу Черкасских. Наш план, как мне казалось, был прост и красив. Мы решили поймать любителя шастать по кустам сразу на две приманки, за которыми он охотился: картина и блокнот. Художник в беседке, закат, краски, кисти, мольберт, раскрытый блокнот на перильцах, в который он, непонятно с какой целью, время от времени заглядывает. И не какая-нибудь там фальшивка, на которую вряд ли кто
Василий Васильевич назвал наш план идиотством, Игорек — восторгом. По-видимому, прав бухгалтер: не творить художнику в беседке, а писателю в склепе, не любоваться прекрасными закатами, кустами и водами… все пошло прахом, впрочем, один шанс остался.
Дмитрий Алексеевич с Анютой как-то совсем по-семейному обедали на веранде. Очевидно, дело у них шло на лад. В палату номер семь она заходила теперь ненадолго и занималась только отцом, почти не обращая на меня внимания, холодная и равнодушная. Но жизнь вернулась к ней, я чувствовал, и радовался, несмотря ни на что, и мучился, и глядел — и не мог наглядеться. Она была в ярко-зеленом сарафане и босая.
— Анюта, у вас лопаты лежат в сарае?
— Да.
— Он запирается?
— Просто снаружи на щеколду.
— Три года назад ни одна лопата не пропала?
— Не знаю. Я не помню, сколько у нас их было: три или четыре.
— А сейчас сколько?
Она пожала плечами, Дмитрий Алексеевич встал, вышел в сад, вернулся вскоре, сказал:
— Там три лопаты.
Похлебав окрошки и выпив чашку превосходного кофе, я выразительно посмотрел на художника и откланялся. Он догнал меня в роще.
— Дмитрий Алексеевич, ловушка отменяется. Слишком большой риск.
— Для кого?
— Ну не для меня же.
— Бросьте! Кому я нужен?
— В том-то и дело, что не знаю. Но вдруг почувствовал: в краже портрета должен быть какой-то смысл.
— Вот мы и проверим. Если есть смысл — убийца испугается, и ловушка захлопнется. А вы понаблюдаете.
— Не имею ни малейшего желания наблюдать вашу смерть.
Я сказал истинную правду, несмотря на Анюту. Этот человек возбуждал во мне очень сложные чувства, но сейчас не время было в них копаться. Потом, потом… Я жил как в лихорадке.
— Иван Арсеньевич, вы — сюрреалист, ваш метод — чудовищная сфера подсознания… не чувства, а предчувствия, галлюцинации и сны. Давеча вы меня просто потрясли своим воображением: гнилая картошка, свеча, шаги, тень, кто-то заглядывает… ужас!
— Сны сыграли свою роль… — неопределенно отозвался я, вспомнив Петю: «Каждую ночь кусты шевелятся, погреб, шаги, красное пятно, я убиваю Марусю, она кричит…» — Дмитрий Алексеевич, если портрет представляет опасность для убийцы, то тем большую опасность представляет сам художник. Ну что, он и второй портрет украдет? Ерунда! А вот вы, войдя в работу, войдя в прежнее состояние духа, возможно, что-то вспомните, о чем-то догадаетесь.
— Я за три года ни о чем не догадался, а что-то вспомнить — странно… Неужели вы считаете, что я не помню самых близких мне людей? В общем, Иван
Арсеньевич, давайте попробуем, я вас прошу. Все это невыносимо.— Всем невыносимо. Но я боюсь за вас… ну, поверьте мне: неопределенное ощущение, но очень сильное. И поскольку сегодня я переполошил наш гадюшник и нацелил его на дворянскую беседку в закатных лучах, вы немедленно уедете в Москву.
— И не подумаю! У нас в руках единственный шанс…
— Поедете и исполните одно мое поручение. С сюрреализмом покончено… со всеми этими кустами, звонками и кражами. Мы снимаем напряжение.
— Каким образом?
— В Москве вы позвоните своему Нике и пожалуетесь на меня: мол, вы придумали какой-то план… сочиняйте что угодно — неважно. В общем, вы навестили сегодня Павла Матвеевича и совершенно случайно узнали от моих соседей по палате, что они, оказывается, с самого начала участвуют в следствии и все знают.
— Но ведь это неправда?
— Это правда. Василий Васильевич и Игорек — мои помощники и — чуть что — молчать не будут. Постарайтесь втолковать это Нике и Борису: найдите предлог позвонить и математику. Да, вот еще: я хочу побывать в вашей мастерской.
— Да пожалуйста! Когда?
— Потом договоримся. А сейчас уезжайте.
— Обидно. А вдруг уже сегодня все открылось бы!
— Дмитрий Алексеевич, я не сюрреалист, а кондовый реалист. К сожалению, эта история не сверхъестественная, а до ужаса реальная: и погреб, и кусты, и красное пятно на портрете, и лилии, и безумие отца. Ужас — именно в реальности. И я не до-пушу, по мере своих сил, чтобы все это и кончилось ужасом.
— Ладно, еду. И сразу разыщу этих двух, из-под земли достану.
— А вот этого не надо. Не торопитесь, пусть последний вечерок кто-то немного понервничает.
Художник резко остановился. Мы подходили к кладбищенской ограде.
— Ага! Вы меня отсылаете, а сами на закате усаживаетесь в беседке со своим блокнотом.
— Для меня нет никакого риска, уверен. И вообще, я сыщик, а вы всего лишь подчиненный. Извольте в Москву на спецзадание!
— Когда я могу вернуться?
— Уже завтра. Анюта ведь будет вас ждать?
Вопрос лишний, нескромный и к делу не относящийся, я не смог удержаться. Дмитрий Алексеевич закурил, прислонился к ограде и вдруг заговорил:
— Четыре года назад именно в этот день, двадцать второго июля, я привез девочкам продукты на дачу. Люба с Павлом были в санатории. К Марусе приехали ее театральные друзья — по кружку, и они все побежали на речку. Мы с Анютой сидели на веранде, глядели на распахнутую дверь в сад, ждали их, и началась гроза. Что это была за гроза! Никогда не забуду. Воистину гнев небесный… черным-черно, и свет слепящий, вспышки и раскаты — серебряное с лиловым… и ливень сплошной лавиной… Она хотела бежать искать детей, я ее удержал.
Он говорил как будто только себе, как будто меня не видел, а так… вспоминал вслух с усмешкой. И вновь, как тогда, в первом нашем разговоре о Люлю, меня поразила, задела скрытая, упорная, тяжелая страсть. Он любил. Я завидовал.
— А как она вышла замуж за Бориса? — не удержался я и от второго лишнего вопроса.
Он увидел ее на улице, выследил. И стал ходить — долго и упорно. Он ее, так сказать, выходил, а она его в конце концов пожалела. Конечно, она мне не рассказывала, но женщин я немного знаю. По-моему, ей было все равно, она считала, что неспособна любить, ну, не дано этого дара в общем-то редкого дара. Вот вам и гордость, и строгость, и сдержанность.