Только Венеция. Образы Италии XXI
Шрифт:
Когда, каким образом и зачем горельеф очутился на стене дворца, никому не известно. Часть ли он чего-нибудь или это самостоятельное произведение? Привезён ли откуда-то или создан специально для Мастелли? Что значит изображение верблюда: намёк на историю, социум или это некая аллегория? Рельеф очень хорошего качества и близок к работам ломбардца Бамбайи, творца гробницы Гастона де Фуа в Кастелло Сфорцеско. Время и венецианские туманы, истончившие мрамор, придают этому рельефу ещё больше прелести и таинственности: верблюд, Восток, Аравия. Не собираясь вдаваться в теоретическое искусствоведение, Дом Верблюда просто указал мне на то, как сочетается ориентализм горельефа с явно арабскими пропорциями первого этажа, pianterreno, «земляного этажа». Вестибюль-лоджия с резными арками и со ступенями, уходящими в воду, к которым причаливали лодки, – прямо Альгамбра. Востоком веет и от составленных в узкий фриз, обегающий цоколь дворца, мраморных рельефов с различными византийско-арабскими листочками-цветочками, привезёнными, видно, братьями Мастелли из Мореи или из Леванта. Всё говорит о халифах и Гарун-аль-Рашиде – верблюд и его поводырь пришли от них, так же как и одна очень старая, видно, относящаяся ко времени основания дома, мусульманско-индийская деталь: непонятно для чего предназначенная ниша-оконце в самом углу цоколя, имеющая очертания купола мечети и обрамлённая розоватым камнем – Марко Поло и Шёлковый путь. Восточные детали Дома Верблюда, уведя меня от гносеологических отвлечённостей, сложились в некую сказку, тысяча вторую ночь. Вот она.
…Во времена, давно минувшие, где-то на Востоке, в Бахрейне, Кувейте или Катаре, жил юноша, прекрасный сын прекрасных родителей, и всё у него было, и жемчуга, и динары, и сады, полные роз, и красный феррари, и сам он был подобен розе. Была у него и любовь, он любил девушку, которой не было подобных по красоте, прелести, блеску и совершенству и стройности
Пока что это единственное внятное объяснение появления верблюда на Ка’ Мастелли, и оно более-менее известно, но Дом Верблюда рассказал и то, что никому другому не рассказывал. Юноша в Венеции, где всё было чужим, страдал и плакал первое время. Но потом отвлёкся, дела, что шли прекрасно, и венецианки-куртизанки утёрли его слёзы, но главным утешителем стало время, что сглаживает наше сердце, как море камни. Сердце юноши стало обкатанным и твёрдым, да и юноша юношей быть перестал, и на розах его щёк появился мускус тёмный, вскоре ставший камфарой. В далёком Бахрейне, Кувейте или Катаре у девушки из-за её характера личная жизнь не сложилась, а она тоже не молодела, так что если раньше, когда бёдра говорили ей «сядь», то стан говорил «встань», то теперь стан безмолвствовал, и, обратясь спиной, она расставанием не убивала, а напоминала корму нефтяного танкера. Поняв, что ничего ей уж не светит, кроме одиночества и менопаузы, девушка собрала манатки и отправилась в Венецию. И вот, не без труда разыскав Дом Верблюда, ибо мой путеводитель ещё не был напечатан, она стоит на том же самом месте, на котором я сижу, и шлёт страстные вздохи окнам, закрытым жалюзи, в Италии, кстати, называемым la tenda veneziana, «венецианская занавесь». За занавесью же прячется весьма возмужавший юноша, которому многочисленные разведённые им домочадцы доложили, что какая-то жирная старуха восточного вида уж давно торчит на противоположном берегу канала. Возмужавший юноша, приподняв планки la tenda veneziana, глядит сквозь них недоуменно – и что же видит? Он узнал моментально, и ужаснулся и молчал, и вдруг заплакал, закричал: «Возможно ль? Ах, ты ли? Где твоя краса и чванство в сандаловом, что на розовом, шитом золотом?», и обомлел от ужаса, зажмуря очи. Старуха же не уходила, и всё стояла, и посылала влюблённые ахи к закрытым жалюзи, и сильно возмужавший юноша не отваживался выходить из дома и всё смотрел сквозь планки на старуху, и, глядя на то, что осталось от той, что когда-то дала ему любовь узнать душой с её небесною отрадой, с её мучительной тоской, он вдруг почувствовал, что испита чаша его жизни и нет смысла далее тянуть лямку, раз ожидание – а оно составляло смысл его жизни – закончилось, причём самым что ни на есть поганым образом. Он почувствовал, как члены его наливаются тяжестью, он не может уж пошевелить ни рукой ни ногой, и, короче говоря, он превратился в четвёртого И Мори на площади, как раз в того самого, что в тюрбане и стоит ближе к дому Тинторетто. Старуха же, уже в Аравии поднаторевшая во всяких науках и премудростях, превратилась в злобную Фата Моргану и теперь шляется по Венеции. Как раз именно она, поскользнувшись, упала во время маскарада при дворе короля Треф в «Любви к трём апельсинам», и вид толстой старухи, растянувшейся на земле с задранной юбкой, был столь уморителен, что рассмешил принца Тарталью, смеяться вроде как и не способного. Фата Моргана прокляла принца, он стал мучаться страстью к трём оранжевым шарам, и это ещё не самое дурное, что она сделала. Она любит досадить, мужчинам особенно, хотя и женщин не жалует, и она вовсю допекала Карло Гоцци, в книге «Бесполезные воспоминания» (о, какая это божественная книга!) сетующего на её преследования: «Если бы я хотел рассказать все промахи и неприятности, которым меня подвергали злые духи, не то что часто, но в каждую минуту моей жизни, я мог бы составить толстый том». Думаю, что и вам в Венеции эта старуха не раз много чего неприятного подкидывала, она беспрестанно по городу елозит, выискивая очередную жертву. Мне она в Венеции досаждала частенько, однажды даже раздавила в сумке грушу, взятую с собой с завтрака в гостинице: груша лежала рядом с наиценнейшим для меня старым путеводителем и измазала его до полного безобразия, а старуха радовалась моему горю. Но я к старухе привык, и она мне даже симпатична.
Говорят также, что именно она Риобу и носа лишила. Всех четверых И Мори старуха, понятное дело, ненавидела, поэтому и устроила так, что нос от Риобы сбежал. Почему не у того, что в чалме? – Фата Моргана сослепу в ночи Риобу со своим аравийцем перепутала (Риоба гораздо заметнее). Объяснять фрейдистский подтекст этого жеста нет смысла, на примере повести Гоголя все сексуальные фрустрации, связанные с пропажей носа, хорошо растолкованы научной литературой, и месть влюблённой женщины уместна и ясна. Прибывшая из Бахрейна, Кувейта или Катара несчастная, сексуально озабоченная старуха, ставшая Фата Морганой, забрала в свои руки венецианский эротизм и управляет им с помощью комплекса кастрации. Именно Фата Моргана ассоциирует запретные желания, коими Венеция полна, со страхом потери носа, приобретающей значение наказания; ведь страх потери носа-пениса становится источником комплекса страха кастрации, любимого комплекса психоаналитиков. Безносый Риоба – одна из первых жертв, но за ним последовали другие, и о весьма своеобразном венецианском ощущении секса, который вроде как есть, но как бы его и нет, весьма доходчиво рассказал Тициано Скарпа. Впрочем, и до него об этом говорили многие. Фигура Казановы, главного венецианского жеребца, вроде как подобным утверждениям противоречит, но вглядитесь в известный профиль Казановы: ну ведь нос носом! Роскошь и импозантность, свойственные этому авантюристу, но как бы ему и не принадлежащие, не напоминают ли они о блеске носа майора Ковалёва во время встречи с хозяином в Казанском соборе? В мундире, шитом золотом, с большим стоячим воротником, замшевых панталонах, при боку шпага и шляпа с плюмажем – чем не Казанова? В том, что Фата Моргана Казановой управляла, нет никаких сомнений, Histoire de ma vie тому подтверждение в двенадцати томах, – ведь Фата Моргана управляет всеми беглыми венецианскими носами, творя из них обольстительные иллюзии. Поэтому и миф о куртизанках Венеции, столь красочно расписанный в литературе, не только не противоречит утверждению иллюзорности венецианского секса, но только подтверждает его, показывая, что венецианский секс есть мираж, фата-моргана. Посмотрите на венецианок Паоло Веронезе, Джованни Кариани, Бонифацио деи Питати, Париса Бордоне, посмотрите, как они вываливаются из своих декольте, такие гладкие, пухлые, невозмутимые и бессмысленные. У них, конечно, на лице не носы, а носики, но само куртизаничье тело – да это ж всё тот же нос. Фата Моргана ими управляет. Они, сами будучи носами, носы у мужчин отнимают. Та Нос, что прошла мимо меня на своих длинных ногах, волоча за собой троллей, была опекаема Фата Морганой, и Фата Моргана же подчинила себе трещание троллей, что катят по Венеции; трески эти – её злые духи, подвергавшие Гоцци промахам и неприятностям, её тролли. Любовь к трём апельсинам, внушённая принцу Тарталье Фатой Морганой, является квинтэссенцией иллюзорного венецианского эротизма, и Фата Моргана принцу в апельсины подсунула, конечно же, носы, потому что принцессы, из апельсинов выскочившие, были не чем иным, как носами. Принц Тарталья, Фата Морганой возненавиденный, по её повелению остался с носом из апельсина и был обречён жить с ним до самой своей смерти. Как и многие другие венецианцы.
Тот же Гоцци с носом остался, и его неудачный роман с Теодорой Риччи был романом с носом. Духи, описанные Гоцци, роятся вокруг Кампо деи Мори и Дома Верблюда, как и во всём Каннареджо, где они чувствуют себя посвободней, чем в других районах Венеции, так как им туристы на ноги не наступают. Когда я иду по набережной вдоль Рио Мадонна делл’Орто, Фондамента Гаспаро Контарини, Fondamenta Gasparo Contarini, которая обычно не по-венециански пуста, вдоль длинного фасада дворца Контарини дель Дзаффо, Ca’Contarini del Zaffo, желтоватого, а летом, в полдень, ярко, до оранжевости, залитого солнцем, я вижу принца Тарталью и Труффальдино, измученных, обливающихся потом, волочащих за собой сетку с тремя громадными оранжевыми апельсинами, как это я видел в постановке оперы Сергея Прокофьева L’Amour des trois oranges в Лионском театре. Здесь, на этих набережных, почти никого нет, одни Тарталья с Труффальдино тащатся под бьющие по нервам оранжевые звуки, и музыка этой, почему-то считающейся оптимистичной, оперы сопровождает меня всю дорогу, пока, через Корте Веккиа, Corte Vecchia, Старый Переулок, и по Фондамента делл’Аббациа, Fondamenta dell’Abbazia, Набережной Аббатства, я пробираюсь на Кампо делл’Аббациа, Campo dell’Abbazia, Площадь Аббатства, и, там усевшись, вытаскиваю свои три апельсина.
Мне
кажется, что «Любовь к трём апельсинам» Прокофьева – лучшая венецианская опера, что существует на земле. Более венецианская, чем оперы Верди, «Двое Фоскари» и «Отелло», которые гремят, как роскошные дворцы на Канале Гранде, но которые какие-то миланско-мандзониевские, поэтому даже и авенецианские. Я не слишком чувствую венецианскость и опер Вивальди, во всяком случае тех, что я видел и слышал, так как и в «Неистовом Роланде», и в «Геркулесе на Термодонте» всё время выходит на первый план что-то общебарочное и общеитальянское, и уж тем более ничего специфически венецианского я не чувствую в моей любимой «Коронации Поппеи» Клаудио Монтеверди, хотя впервые – что важно! – эта опера была представлена именно в Венеции. Вполне возможно, что моё предпочтение «Любви к трём апельсинам» обусловлено не венецианскостью этой оперы, а её венецианщиной, ибо она, кроме того, что творение Прокофьева, также и творение доктора Дапертутто, то есть Всеволода Мейерхольда, и её чикагская премьера на французском языке в 1921 году – последний всплеск угара петербургской венецианщины Серебряного века, до которой в Петрограде уже никому не было дела. Меня, само собою, бередит в опере Прокофьева мирискусническое одурение от Венеции, дистиллированное авангардизмом Мейерхольда и Прокофьева, и оно мою Венецию и определяет – а как же ещё? Я на это обречён, и недаром из Гоцциева апельсина вышла моя бомжиха в Воронихинском садике перед Казанским собором и заставила меня усесться за «Образы Италии XXI». Бомжиха в футболке с надписью Italy is cool мною управляет, она моя Фата Моргана, и в этом моя беда, но и моё счастье. А у кого Венеция чище? У венецианцев, что ли? Прочтя «Венеция – это рыба», я бы этого не сказал, и очень меня книга Скарпы успокоила, потому что я, только получив её, испугался. Произошло это, когда я свою книгу задумывал, и заставило вздрогнуть: вдруг прочту нечто, Венецию исчерпывающее, и что же мне делать? Но начал читать и дрожать перестал: слава Богу, нет, нельзя Венецию исчерпать, можно только множить. Всё очень остроумно и хорошо, но никакая Венеция не рыба, это просто для Скарпы Венеция – это рыба, а на самом деле Венеция – любовь к трём апельсинам.Кампо делл’Аббациа
Для меня, конечно: апельсины и моя любовь к ним выплывают из детства, из времени, соседнего с декабрьским «Знанием», потому что тогда апельсины были чуть ли не единственными доступными зимой фруктами, этаким полудефицитом, и апельсины прочно ассоциировались с детскими праздниками, главным образом зимними. Круглые яркие шары обязательно были в наборах, что дарили на детских ёлках, и хотя не всегда они были вкусны и даже оранжевы – часто они бывали бледно-жёлтого цвета, цвета стен дворца Контарини дель Дзаффо, если убрать с них солнце: у жёлтых апельсинов кожа была тонкая, плохо чистилась, и сами апельсины были сухие, со множеством плёнок и косточек. Какие бы они ни были на вкус, апельсинам всё равно была свойственна яркость, совершенно отсутствовавшая в декабрьском Ленинграде, поэтому любовь Тартальи, совершенно абсурдная и смешная, с точки зрения итальянца, – по-русски это было бы что-то вроде любви к трём огурцам или трём картошкам, – мне очень близка и понятна. Я в апельсины был влюблён, ибо они каникулы значили, а то, что через апельсины я и в Италию был влюблён, я тогда ещё не осознавал, осознал только сейчас, поэтому и уселся на Кампо делл’Аббациа свои апельсины чистить.
Нет более подходящего места на земле для чистки апельсинов, чем эта площадь. Сюда редкий турист залетает, а если и залетит, то по ошибке. Нечего туристу здесь делать, но что за чудо Кампо делл’Аббациа! Древний колодец с рельефом, прямо-таки позднероманским, готический фасад Скуола Веккиа делла Мизерикордиа, Scuola Vecchia della Misericordia, по-венециански готический, с двумя легкими башенками по сторонам фронтона, состоящего из череды округлостей, что придаёт архитектуре нечто мусульманское, и грубовато-барочный фасад церкви делл’Аббациа делла Мизерикордиа, chiesa dell’Abbazia della Misericordia, церкви Аббатства Милосердия, в середине XVII века украшенный премило неуклюжими скульптурами работы Клементе Моли, который не поскупился на младенцев – на фасаде их множество, – очень толстых и печальных, напоминающих о голицынском барокко. Чудный контраст средневековья и барокко, и площадь вымощена замечательными терракотовыми плитами, а в боковую стену церкви, чуть поодаль от барочного входа, вмонтирован отлично сохранившийся рельеф с Богородицей Орантой, прекрасный и византийский, как павлин на Доме Верблюда, и датируемый тем же, что и павлин, XIV веком: всё разноязыко, стройно и замечательно. Чудесней же всего полная запущенность Кампо делл’Аббациа, по сравнению с которым Кампо Сан Джоббе так просто Лас-Вегас.
С двух сторон Кампо делл’Аббациа ограничена стенами, а с двух – водами каналов, так что это даже как бы и не площадь, а двор, в который можно попасть или через деревянный Понте делл’Аббациа, Ponte делл’Аббациа, Мост Аббатства, или через крытую узкую галерею с готическими колонками, очень живописную, также имеющую имя собственное, Соттопортего делл’Аббациа, Sottoportego делл’Аббациа, и являющуюся частью Фондамента делл’Аббациа. Аббатство и церковь, некогда процветавшие, закрыты, дверь церкви наглухо заколочена досками, но, устроившись здесь со своими апельсинами, я вовсе не хочу утомляться рассказами об упадках и расцветах Аббациа делла Мизерикордиа и снова выслушивать что-то про Иов-ситуацию. В этом месте, совсем уж от всего изолированном, та Венеция, о которой пишут Джон Рёскин, Ипполит Тэн и Томас Манн вслед за ними, то есть Венеция заброшенная, ободранная и бедная, внятна как мало где. Если хочется понять гениев девятнадцативекового гуманизма, стоит сюда заглянуть – ведь мы уже давно Венецию воспринимаем как жирный туристический город, каковым она сейчас на самом деле и стала. Но сейчас Бог с ней, с этой Венецией: мне заброшенность Кампо делл’Аббациа дорога тем, что площадь эта, находящаяся на берегу Канале делла Мизерикордиа, Canale della Misericordia, Канала Милосердия (не путать с Рио делла Мизерикордиа), входящим в широкий бассейн Сакка делла Мизерикордиа, Sacca della Misericordia, Залив Милосердия, даёт возможность увидеть Казино дельи Спирити (казино, то есть дом, домик, ни в коем случае не казино), Casino degli Spiriti, Домик Привидений. Поэтому я здесь сижу и чищу апельсины.
Увидеть Казино дельи Спирити, сидя на Кампо делл’Аббациа, можно в общем-то только мысленным взором, ибо найти его трудно, подход к нему закрыт со всех сторон, так как здание, являясь частью огромного комплекса дворца Контарини даль Дзаффо, Contarini dal Zaffo, давно уже превращённого в закрытое учреждение, расположено на его внутренней территории. Архитектура Домика Привидений, который по размерам сойдёт за вполне приличный дворец в три этажа, выглядит просто и непритязательно. За три столетия, что прошли со времени его основания, примерно определяющегося концом XV века, он был строен-перестроен так, что здание сегодня точно датировать невозможно: может быть, век девятнадцатый, а может и шестнадцатый. Впрочем, не архитектура главное достоинство Казино дельи Спирити, а его местоположение, его история и то, как это здание выглядит с вод лагуны – именно с них его только и можно более менее рассмотреть, – когда вечер, зима, туман, на конструкциях, сооружённых из брёвен, изъеденных водой, служащих в Венеции фарватерными знаками, мерцают огни фонарей, и всё становится зыбким и невнятным. Именно тогда рассказы о чертовщине Казино дельи Спирити становятся особо впечатляющими – общая невнятность их проясняет, как это в Венеции часто и бывает, и рассказы эти, реющие над внешне простоватым зданием, столь же увлекательны, как и некоторые венецианские страницы Histoire de ma vie.
Дом этот, конечно же, прибежище Фата Морганы. С Кампо делл’Аббациа увидеть Казино невозможно, но если, обогнув церковь, пройти вперёд до самого упора, до самой воды Сакка делла Мизерикордиа, то кое-что и разглядишь; на Казино можно полюбоваться и с Фондамента Нуове, Fondamenta Nuove, Новой Набережной, заканчивающейся точно vis-a-vis Казино дельи Спирити. Я столь подробно объясняю все возможные варианты встречи с Казино дельи Спирити, потому что мне кажется, что узнав о нём, каждому захочется личной встречи, хотя проще простого посмотреть на него в интернете; захватывающая же его история начинается как раз около 1500 года, когда Казино был выстроен и на тот простецкий трёхэтажный дворец, каким мы его видим сейчас, нисколько не походил. Он был загородным домом семейства Контарини, одного из самых могущественных в Венеции, принадлежавшего к двенадцати знатнейшим, получившим звание famiglie apostoliche, «апостолических семейств», что звучит несколько кощунственно – к кощунствам Венеция до своего вступления в Святую Лигу была, как уже говорилось, склонна. Уединённый домик на берегу залива – а Каннареджо при Контарини считался районом чуть ли не загородным, зелёным и привольным, так что дворцы там дачами служили, – был предназначен для того, для чего уединённые домики бывают предназначены, но Контарини заодно устраивали на своей даче сходки, на которых толпились интеллектуалы не обязательно из апостолических семейств, но и безродные. Бывал там и художник Джорджоне, весьма известный не только своим искусством, но также и своей пригожестью, светскостью, умением музицировать, приятным голосом и любвеобилием, которое было воистину безмерно. Женщины к нему липли, и, что самое главное, он женщин очень любил. Я хочу подчеркнуть то, что Джорджоне относился к тому довольно редкому типу мужчин, которые именно «женщин любят», причём «женщин вообще», а не любят одну конкретную женщину или только те удовольствия, что может женщина мужчине доставить, хотя и к удовольствиям склонны и восприимчивы; к тому же типу относится и Казанова, и именно в этом, а не во внешности или жеребцовых достоинствах и кроется секрет успеха обоих, ибо женщинам черта эта очень симпатична. Самые недалёкие дамы определяют свою симпатию к подобному типу мужчин дурацким «он меня понимает», хотя ни о каком понимании тут речи не идёт, а есть только сочувствие, густо замешанное на чувственности, а не на чувстве.