Только ждать и смотреть
Шрифт:
Что мы знаем о любви? Почему она возникает или угасает? Можно ли на самом деле полюбить человека за то, что он несчастней тебя? Был ли Марк несчастней женщины, чьи дети с нетерпеньем ждали смерти своего отца, а потом – ее смерти? У него “всего лишь” грубо отняли первую любовь, отлучили от сына… Частный случай, из которого не стоит делать обобщений… Как можно измерить глубину несчастья? Даже счастье измерить нельзя!
Что, что именно Эмма Берг увидела там, на картине “Ремейк”, когда пришла в пустую галерею? И каблучки ее стучали, как будто тикали часы?
Взглянула – и ее сердце перестало биться.
– Здравствуйте, миссис Окли! Это я, Сандро!
– Да-да, здравствуйте! Вы в Нью-Йорке?
– Нет, я звоню вам из Монреаля!
– Понимаю. Как вы устроились?
– Спасибо,
– Пожалуйста, расскажите подробно, меня все интересует, мне осталось пятнадцать минут до совещания.
– Я должен вам сообщить: у Марка большие проблемы.
– Ему нужны деньги?
– Деньги тоже. Но, вы знаете, он злоупотребляет лекарствами.
– А-ах, опять…
– “Мадам” придет через два дня, и я боюсь, что Марк сорвется. Я не знаю, что здесь делают в таких случаях. Может, вы приедете?
– Нет, это совершенно исключено, у меня очень много работы. Мне казалось, что мы покончили с этой проблемой. Там, наверное, только те лекарства, которые выписывает доктор. Вы с ним говорили?
– С доктором?
– Нет, с Марком! Спросите его напрямик, что он принимает и как вы ему можете помочь!
Она все-таки была странная, моя американская бабушка! Я сказал ей то, чего не мог выговорить в разговоре ни с кем из своих старичков, я думал, она сядет в первый же самолет и прилетит. А у нее совещание через пятнадцать минут! Если я вдруг заявлялся на работу к своей грузинской бабушке – в Тбилиси телефоны всегда плохо работали, – то она сразу же выбегала ко мне, в белом халате, с дверной ручкой в руках. В психиатрической больнице врачи открывали себе двери ручкой, а потом держали эту ручку в кармане, как ключ. Она готова была бежать со мной, куда бы я ни попросил, по-моему, это понимали даже ее пациенты… И почему Берни решил, что “только Дороти Окли может помочь”? Эта бабка, наверное, даже не считает меня своим внуком, язык Эммы Берг дотянулся до Нью-Йорка! Ну да, вот Дороти и проговорилась:
– Марк очень тепло о вас отзывается, он сказал, что полюбил вас как сына!
А как еще он мог полюбить меня – как дочь? Я и есть его сын! Единственный сын! Узнаю, узнаю сплетни Эммочки! Ведьма с синими волосами! Не сегодня-завтра меня попросят сдать анализ крови на ДНК! Как будто я сомневаюсь в Лили! Как будто кто-нибудь имеет право сомневаться в Лили!
Однако Дороти перезвонила мне после совещания. Она уже переговорила со своим монреальским знакомым, мсье Туччи, адвокатом на пенсии, – опять старичок! – который согласился помочь нам с “решением юридических и финансовых вопросов”. Оказывается, это именно мсье Туччи занимался оформлением моей визы.
– Кстати, – спросила бабушка, – почему вы попросили приглашение на двоих, а приехали один?
Разве можно вкратце, по телефону, объяснить весь абсурд нашей тюрьмы? Правила не отменили одновременно с распадом Советского Союза. Выезжая за пределы страны, мы должны были доказать, что у нас есть весомые причины, чтобы вернуться: высокая зарплата, хорошая квартира, семья. Ничего этого у меня не было, визу должна была получить Лили, по-прежнему прописанная вместе с нами, в большой квартире с множеством комнат и дверей, а я ехал с мамой. Лили никогда не была за границей, и добиться для нее разрешения на выезд было крайне трудно. Нодар сам бегал по всем инстанциям, пользуясь личным знакомством с президентом-антикоммунистом. Он, как и я, знал, что Лили не собиралась к Марку в гости.
– Моя мать не смогла приехать, – коротко ответил я.
– Марк очень рад, что вы приехали, – дипломатично сказала Дороти Окли, – но он ждал вас вдвоем.
В тот вечер все было иначе, даже свет солнца был другим. Мы пошли с Марком по улице Бернар – прогуливались перед сном, как два старичка. Был еще день, не вечер, а солнца уже не было видно, только резкий малиновый цвет на небе и ветер. Внезапно стало пронзительно холодно, как в бассейне с ледяной водой, во мне все окаменело. Ветер тащил по асфальту серые грязные листья, улица была пустой и от этого широкой – ни столов, ни стульев, кончился сезон. Бабье лето уходило или уже ушло. Мне было грустно как никогда. Мне было бесконечно жаль моего отца, моего сумасшедшего Марка. “Нет повести печальнее на свете…” Разве есть на свете что-нибудь печальнее любви Лили и Марка? Какой он чудак, чокнутый, сумасшедший, как он не понимает, что все уже кончилось, не вернуть. И дело не в том, что “такой он уже никому
не нужен” и что “любовь не любит складываться в чемодан”, а… Жизнь никому не предоставляет второй дубль, не будет ремейка, не бывает, никогда.– Нам надо купить тебе теплую куртку, – сказал Марк, – наступают холода.
И меня вдруг прорвало – я закричал и заплакал одновременно. Я кричал, что я уезжаю, что меня здесь не будет, когда наступят холода, и что он ничего в жизни не понимает, что он самый большой в мире идиот, большой лысый идиот, который сам себя убивает, зачем он ждал Лили, на что он надеялся, а она живет с мужчиной, которого не любит, и больше не поет, а я, я даже не могу вернуться в свою страну, и все там пошло на х…, и Павле в розыске, его подозревают в убийстве случайных прохожих, тот двухместный “запорожец”, который я водил на футбольном поле, взорвался, когда мимо проезжал министр нового правительства, только часовой механизм сработал не вовремя и министр проехал мимо, а погибли невинные люди, и теперь ищут Павле, но куда он спрячется, в нем ровно два метра роста, как и во мне, на войне я самая легкая мишень, и я не знаю, кто прав, а кто виноват, и не хочу знать, на х… всех политиков, художников и идиотов, и я больше ни во что не верю, и этот новый министр правительства был министром и в старом правительстве, и мы так же, как ослы, как бараны, ходили за ним стадом, от Дома правительства до здания телевидения, и все так же ничего не понимали, нас трахало каждое правительство, которое приходило к власти, и старые и новые министры, вот он в чем, советский секс, – когда правительство трахает свой собственный народ, нам врали в Союзе и врут сейчас, и никто никого не любит и не щадит, и невозможно любить, когда убивают, нет любви на этом свете, все это ложь, ложь…
Рыдал как дитя, честное слово, как баба, орал на все Утремо, на всю пустую улицу Бернар. Марк неуклюже обнимал меня и старался погладить по голове – попадал пальцем то в глаз, то в ухо. Приговаривал: “Let it out, let it out”. А потом сказал тихо: “Немного полегчало? Ну что, мачо, стоим мы тут, обнимаемся, как два “голубка”…” И я все еще повторял: “Фак твой Советский Союз, фак твой коммунизм, видишь, что он со всеми нами сделал, фак поезд, который в никуда, и тот, который мимо, ты ведь так же пострадал, как и я, как Лили, как все мы… Как же это называется, когда всех подряд?..”
И малиновый цвет постепенно перешел в серый, а потом в черный, и тушью залило все небо.
Зачем скрывать – мне действительно полегчало от того, что я накричался на самой светской улице Монреаля, на местном Бродвее, на Елисейских полях, ах, да не в названии дело! Провалялся бы десять лет на диване у психотерапевта – и не было бы того эффекта. Как в море, когда нырнешь слишком глубоко: лишь дотронешься до дна, и тут же какая-то сила выталкивает тебя наверх – облегченье! Мои проблемы перестали казаться мне великанами-монстрами, даже самая неразрешимая из них – остаться или уехать. Когда мсье Туччи пришел на следующее утро – “еле дождался девяти, скажу вам честно, я встаю в четыре часа, потому что не сплю”, – я уже сидел в седле и размахивал шашкой. В другое время его лицо напугало бы меня, а сейчас… Я быстро отвел глаза.
Мсье Туччи с порога объявил, что Дороти Окли платит ему по часам и мы не будем терять время, но первые полчаса он предлагает бесплатно для знакомства с новым клиентом.
– Ну вот, – он посмотрел на меня снизу вверх, он был детского роста, – бонжур, Сандро!
Я взял из его рук шляпу, внезапно уронил ее на пол, попытался повесить на вешалку – сам бы он не достал до крючка, – уронил снова, буквально вывалял шляпу в пыли на полу, а он все улыбался и осматривал меня, как большую статую. “Вы очень похожи на Марка!” – радостно заключил он. Возможно, он имел в виду не только внешнее сходство.
Мы пошли наверх, в комнату с заваленным пианино, над которым сейчас белокурая женщина вела кремовый автомобиль по набережной города Тбилиси – мы с Марком наконец повесили на стенку ее портрет. Мсье Туччи передвигался очень медленно, он, наверное, плохо видел. И говорил он так же медленно, как ходил. Он долго и неотрывно смотрел на Лили, он буквально замер перед ее портретом. Наступило молчание, которое я боялся прервать. Признаюсь, как художник я был польщен. Иногда молчание может выразить больше, чем слова. Зак Полски, арт-коллекционер, не оценил мое творчество – я не забыл, как бегло он посмотрел на портрет, когда увидел его впервые.