Толстой и Достоевский. Братья по совести
Шрифт:
Спустя несколько лет, в ноябре 1876 г., незадолго до начала работы над заключительной частью «Анны Карениной», Толстой в письме к Н. Н. Страхову, отвечая на вопрос «чтo есть зло?», даст ответ:
«…зло есть всё то, что разумно. Убийство, грабеж, наказание, всё разумно — основано на логических выводах. Самопожертвование, любовь — бессмысленны». В этом же письме на вопрос, «чтo есть настоящее познание», Толстой замечает, что оно «дается сердцем, т. е. любовью» (62, 291).
Если не обращать внимания на терминологическую чехарду, то можно было бы так объяснить смысл толстовских рассуждений: от ума исходят «убийство, грабеж, наказание», от чувства — самопожертвование и любовь. Рассуждение весьма схематично. Сам Толстой будет много раз возвращаться к концепции добра и зла, что-то изменяя коренным образом, а что-то оставляя как нечто незыблемое. Такой устойчивостью обладала его мысль о том, что «Любовь — дар Бога человеку», которому «хочется
В этой ситуации Разум не есть ум или рассудок, а есть основание нравственного закона мироздания, «мудрый ум», а не просто ум, способный к логическим операциям. Однако иерархия таких понятий, как «разум», «любовь», «разумение жизни», «ум», «рассудок», «чувство», «воля», «свобода», «обстоятельства», «Бог», «добро» и «зло», появится в работах Толстого лет через десять — пятнадцать после выхода в свет «Анны Карениной», найдет свое воплощение в поэтике последнего романа писателя «Воскресение».
В период же создания «Анны Карениной» Толстой был охвачен художественной стихией, «лабиринтом сцеплений», «энергией заблуждения». Он творил, «отдаваясь течению жизни», «сопрягал несопрягаемое» и все время искал для героя Левина выхода из духовного кризиса.
Страсти по Левину развернулись в VIII части романа и достигли своего напряжения в последней, финальной главе. Они контрастно обозначили в структуре произведения проблему Бытия человека между жизнью и смертью: конец VII части — смерть Анны, конец VIII — обретение Левиным смысла жизни в надзвездном пространстве. Своды сведены, в художественном отношении, как считал Толстой, «замкнуты», однако на уровне больших смыслов целесообразней говорить об открытости двух финалов. По тому и идут по сей день споры вокруг эпиграфа к роману: «Мне отмщение, и аз воздам».
«Несомненный смысл добра» декларируется Левиным. В чем этот смысл, пока остается неясным как для героя, так и для самого автора. Анна реализует свое право на трагический выбор: лучше смерть, нежели плотское рабство (есть и другие концепции смерти Анны). Левин, чуть ли не с начала романа думающий о смерти, в финале предстает человеком, хотящим жить и любить жизнь по-своему. Но это только первые шаги на пути к осознанию такой жизни. Ему-то кажется, что он понял «несомненный смысл добра» и что «властен вложить» его в логику собственной жизни. Но так ли это?
В поисках ответа на этот вопрос Толстой, образно говоря, совершил свое восхождение на Синай, чтобы услышать Глас Божий, почувствовать, в чем суть веры и какова воля Хозяина, пославшего его в эту жизнь.
Левину ясны общие установки, найденные им на перекрестке жизни и смерти, но он только готовится к тому, чтобы отправиться в путь. Здесь важен не только фактор обстоятельств, но и фактор непредсказуемости поведения человека в той или иной ситуации, проистекающей из самой сущности человека — таинственной бездны души. Здесь не все подвластно рацио. «Когда Разум ослабевает, он зовет на помощь сердце» — таково убеждение Толстого, хотя ему было дорого и понятно другое: движение от чувства к Разуму. Свои чувства Левин все время подвергает рефлексии и стремится вывести их на уровень логического осмысления. В нем есть что-то рассудочное и холодное, и это сказалось на особенности восприятия образа Левина многими читателями: «скучный Левин», скучны и главы, связанные с ним. Конечно, у них не могло не вызвать удивления, а порой и неприязнь признание героя в том, что в нем «непосредственного чувства к угнетению Славян нет и не может быть».
Вот уж не тютчевский поворот мысли. Левин не только иначе, чем поэт, смотрит на конкретные политические реалии, но и не понимает главного: только сочувствие и сострадание делает нас приобщенными к высшей благодати.
Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовется, — И нам сочувствие дается, Как нам дается благодать…Вряд ли правы те исследователи романа, которые усматривают в последних словах Левина проекцию афоризма Канта: «Звездное небо над нами, нравственный закон в душе». Человек, по Канту, обладает a?priori способностью действовать согласно внутреннему нравственному
повелению. Категорический императив заявляет о себе как нечто независимое от обстоятельств, как безусловный нравственный принцип, следование которому утверждает главенство долга перед собой и обществом. Следование высшему нравственному повелению предполагает свободу человека, его независимость от религии и других моральных установок со стороны.Внутреннее состояние души героя пока не свободно, оно еще пребывает в сетях феодальной иллюзии, согласно которой можно выстроить социальную гармонию между барином и мужиком. Одна из формулировок категорического императива предполагает адекватность максимы воли отдельного человека принципу всеобщего законодательства. Над необходимостью связи своего отдельного «Я» с законом большей части трудового человечества задумывается Левин. Ему даже кажется, что он и народ — одно целое: «Я сам народ».
Н. Н. Гусев был убежден, что
«ни один из положительных героев предыдущих произведений Толстого не подходил так близко к народу, как Левин, который считает трудовое крестьянство «лучшим классом России» и преклоняется перед напряженным самоотверженным трудом крестьянина в рабочую пору» [224] .
Такое истолкование образа Левина расходилось с тем, что писала о нем современная Толстому критика. Дело доходило порой до унизительных определений (типа «коровий барин»). Но самая жесткая критика не в адрес романа (он был оценен по достоинству), а в адрес размышлений Левина о народе и Восточном вопросе прозвучала в статьях Ф. М. Достоевского («Дневнике писателя». Июль — август 1877).
224
Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой: материалы к биографии с 1870 по 1881 год. М., 1963. С. 368.
Левин, по твердому убеждению Достоевского, не «сам народ», а «это барич, московский барич средне-высшего круга, историком которого и был по преимуществу граф Л. Толстой. Хоть мужик и не сказал Левину ничего нового, но всё же он его натолкнул на идею, а с этой идеи и началась вера. Уж в этом-то одном Левин мог бы увидать, что он не совсем народ и что нельзя ему говорить про себя: я сам народ. […] вот эти, как Левин, сколько бы не прожили с народом или подле народа, но народом вполне не сделаются, мало того — во многих пунктах так и не поймут его никогда вовсе» [225] .
225
Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. В 30 т. Т. 25. Л., 1983. С. 205. Здесь и в других статьях ссылки на это издание даются в тексте работы с указанием тома — римскими цифрами и страницы — арабскими.
По мысли Ф. М. Достоевского, Левин, призванный являть собой «противоположность тех ненормальностей, от которых погибли или пострадали другие лица романа», сам «еще не совершенен», ему «всё еще чего-то недостает». Акцентировка на сомнениях и метаниях Левина вызвана, думается, желанием Достоевского «помочь Толстому» сохранить лицо гуманиста в глазах читающей публики: незавершенность духовного развития героя снижала планку серьезности и обоснованности его суждений о Славянском вопросе и добровольцах.
Позиция самого Достоевского хорошо была известна русской общественности. На протяжении многих лет он отстаивал почвенническую идею, понятую как обращение к тому лучшему, что есть в русском человеке и в судьбе России, что имеет цивилизационное значение не только для отдельной страны, но и для человечества в целом. В 1870-х гг., как он полагал, начался процесс такого объединения славянских народов под эгидой России, который должен был перерасти «в соединение всего человечества».
«…Славянофильство, кроме этого объединения славян под началом России, означает и заключает в себе духовный союз всех верующих в то, что великая наша Россия, во главе объединенных славян, скажет всему миру, всему европейскому человечеству и цивилизации его свое новое, здоровое и еще неслыханное миром слово. Слово это будет сказано во благо и воистину уже в соединение всего человечества новым, братским, всемирным союзом, начала которого лежат в гении славян, а преимущественно в духе великого народа русского, столь долго страдавшего, столь много веков обреченного на молчание, но всегда заключавшего в себе великие силы для будущего разъяснения и разрешения многих горьких и самых роковых недоразумений западноевропейской цивилизации. Вот к этому-то отделу убежденных и верующих принадлежу и я» (XXV, 195–196).