Том 1. Детство Тёмы. Гимназисты
Шрифт:
— Вы так думаете? — быстро поднялся учитель, — так я вас попрошу отнести эту записку к директору.
Карташев подумал и ответил:
— Я вам не обязан записок носить… Для этого сторожа есть…
— Хорошо-с, я и сам отнесу… А впрочем, для таких пустяков не стоит прерывать урок…
Учитель нервно спрятал записку в карман и продолжал урок.
— Придумает же, — пренебрежительно, подняв плечи, проговорил после урока Рыльский.
— Это как в доброе старое время записки крепостные в полицию носили… Принесет — его и выпорют.
— Карташев,
Карташев, оправляясь, вошел в приемную. Из накуренной учительской с папироской в зубах вышел к нему директор. Директор шел не спеша, наседая всем туловищем на толстые ноги, и спокойным взглядом мерял Карташева.
Леонид Николаевич, вошедший в это время из коридора, скучный, равнодушный, мельком посмотрел на Карташева, скользнул взглядом по директору и, не меняя равнодушно-усталого вида, прошел в учительскую.
— Вылететь вон захотелось? — равнодушно, просто спросил, подойдя, директор.
Он сделал небрежную паузу и прибавил:
— Что ж, и вылетите…
Это было сказано таким простым голосом, что Карташев ни на мгновение не усомнился, что так и будет.
— Ваше превосходительство…
Карташев знал, что директор требует такого обращения, но надеялся, что никогда не придется ему именно так величать нового директора; теперь же не только проговорил «ваше превосходительство», но проговорил так мягко и нежно, как только мог.
— Что ж «ваше превосходительство»?.. — спокойно спросил директор, ожидая, что еще скажет Карташев.
— Я очень сожалею, если оскорбил учителя… но он слишком не щадит самолюбия…
— А оно, очевидно, велико у вас, так велико, что по спискам вы оказались последним: действительно, задел самолюбие…
Директор брезгливо ждал ответа.
Карташев потупился и молчал.
— Я думаю, что мы можем договориться с вами с двух слов: первая жалоба учителя — и вас не будет в гимназии. Понятно?
— Понятно, — прошептал Карташев.
— Ну, и марш!
— Что? что? — посыпалось на Карташева, когда он вошел в класс.
— Ничего, — пожал плечами Карташев, — сказал, что выгонит.
Карташев сел и безучастно задумался. Хорошего было мало: если не выгонят, то срежут; и, несмотря на это сознанье, он чувствовал какую-то роковую неспособность переломить себя и засесть за эту проклятую латынь.
Другой приговоренный, Ларио, был, напротив, весел и беспечен, он напевал из оперетки и с треском передавал содержание пикантных мест ее.
— Да-с, — многозначительно протянул Корнев, косясь на Карташева, — вы все-таки, господа, того… ухо востро держите… вы тоже, signior Ларио… Смотри: опять застрянешь.
Он любовно, добродушно хлопнул по плечу Ларио.
Ларио нетерпеливо дернул плечом.
— Начхать…
— Эх, ты…
— Да, уж вот такой, как есть: что люблю, то люблю, чего не люблю — извините…
Ларио сделал комичный жест и, скорчив отчаянную физиономию, крикнул бодрясь:
— Кто со мной в оперетку?
— Да брось ты
свою оперетку, — отвечал лениво Корнев.— Вася, не фальшь! Говоришь не то, что думаешь: дай себе отчет. Стой! зачем бросить?
— Разврат же…
— То есть в чем?
— Ну, точно не знаешь? чуть не голые выходят на сцену…
— Врешь… выходят в древних костюмах… Чем же бедненькая Еленочка виновата, что тогда так ходили… Постой… Ты классик? Ну, и должен ей сочувствовать. Да, наконец, отчего же и не посмотреть это самое декольте? Я не знаю, как ты, а я во~ какой корпуленции и в монахи не собираюсь.
Ларио конфузливо щурился и, маскируя неловкость, пускал низкие ноты «хо-хо-хо!».
— Рыло, — задумчиво хлопал его по брюху Корнев, в то время как компания смотрела на Ларио с каким-то неопределенным любопытством.
— Вот те и рыло… Мне, батюшка, жена самонастоящая и то впору, а ты рыло.
— Пожалуй, и от двух не откажешься, — весело подсказал Долба.
— Черт с ними, давай и две.
— Действительно, в сущности… — говорил Корнев, любуясь сформированной широкоплечей фигурой Ларио.
Ларио быстро поворачивался, хлопал себя наотмашь и спрашивал:
— Il у à quelque chose, messieurs, la dedans, n'est-ce pas?! [61] А ты с латынью да с экзаменами… Всякому овощу свое время… Тятька-покойник, пьяница и николаевский полковник…
— Ох, черт!
— …никак не мог понять, отчего я пареной репы не любил: так и умер с тем, что не понял… Бывало, бьет, как Сидорову козу: «Ешь, подлец, репу!» — «Не бу-ду есть ре-пу!» Так и умер. Умирая, говорит: «Драть тебя некому будет».
61
Тут что-то есть, не правда ли?! (фр.)
Учитель словесности окончательно свалился и умирал от чахотки, лежа один в своей одинокой квартире.
— Жаль человека, — говорил Рыльский, — а все-таки кстати.
— Ох, зверь человек! — улыбался Корнев на замечание Рыльского.
— А что бы он с нами на экзамене сделал?
— Да бог с ним, — пусть умирает.
Новый учитель, молодой бесцветный блондин, мял, тянул, выжимал из себя что-то, и дальше биографий не шел.
— В сущности, жаль все-таки, что Митрофан Васильевич свалился, — говорил Корнев, — ну, перед экзаменами бы еще так и быть…
— Жаль, жаль, — соглашался Долба, — в прошлом году он обещал коснуться разных веяний.
— Положим, судя по началу, вряд ли бы удалось ему в нынешнем году…
Корнев лениво вытянулся и сладко зевнул.
— Черт его знает, тощища какая… Гоголь был сын, Пушкин был сын… Ах, ты сын, сын — тянет, тянет, душу всю вымотает…
Невесело было и на уроках истории. Леонид Николаевич ходил скучный и неохотно вступал в какие бы то ни было разговоры. И у учеников стал пропадать вкус к ним.