Том 1. Детство Тёмы. Гимназисты
Шрифт:
В своей компании с Даниловым и Касицким относительно Корнева у них давно был решен вопрос, что Корнев хотя и баба, хотя и боится моря, но не глупый и, в сущности, добрый малый.
Когда друзья уехали, Карташев на первых порах по отношению к Корневу старался удержаться на этой позиции. Иногда в споре, чувствуя, что почва уходит из-под ног, Карташев говорил:
— Послушай, Корнев, ты добрый, в сущности, малый, но эта твоя бабья черта…
— Я очень тебе благодарен за снисхождение, — сухо перебивал его Корнев, — но оставь его для тех, кто в нем нуждается.
Тогда Карташев,
Карташев начал впадать даже в уныние: «Что ж, я глуп, значит? Глупее его?» — думал он, и его гордость не мирилась с таким выводом.
Они спорили решительно обо всем. Началось с религии. Сперва Карташев был горячим защитником ее, но постепенно он стал делать уступки.
— Не понимаю, — говорил раз Корнев, грызя свои ногти. — Или ты признаешь, или не признаешь: середины нет. Говори прямо, верующий ты?
— В известном смысле да, — ответил уклончиво Карташев.
— Что это за ответ? Верующий, значит… С этого бы и начал. А в таком случае о чем тогда с тобой разговаривать?!
— Ты переврешь всякое мое слово и воображаешь, что это очень остроумно.
— А это не умно и не остроумно, — вставил саркастически Рыльский.
Рыльский держал себя как-то пренебрежительно по отношению к Карташеву, как, впрочем, и к громадному большинству класса.
Вставка Рыльского так взбесила Карташева, что он покраснел как рак и выругался:
— Болван!
Рыльский поднял высоко брови и спокойно, насмешливо сказал:
— Вот теперь окончательно убедил: молодец!
Карташев открыл было рот, но вдруг, круто обернувшись, пошел и сел на свое место.
— Что, кончил уже? — окликнул его тем же тоном Рыльский.
— С такой свиньей, как ты, говорить не стоит, — ответил Карташев.
— Ну, конечно…
— Постой… — перебил Рыльского Корнев и, обращаясь к Карташеву, проговорил: — Ну, хорошо: ты говоришь, что я перевираю твои слова, так сделай милость, объясни, как же понимать тебя.
— Я не могу спорить, когда один перевирает, а другой горохового шута из себя корчит.
Рыльский открыл было рот для ответа.
— Молчи… — потребовал Корнев.
Рыльский замолчал и только рассмеялся.
— Ну, вот он молчит. Я тоже вовсе не желаю заниматься перевиранием твоих слов: ты сказал, что ты верующий в известном смысле. Я понял это так, что ты все-таки верующий. Выходит, я переврал: так объясни.
Если бы в классе были только Корнев и Рыльский, Карташев, вероятно, так и отказался бы от дальнейшего диспута, но тут было много других, и все ждали с интересом, что скажет теперь Карташев. В числе этих других многие любили Карташева, верили в его способность отбиться от Корнева, и Карташев скрепя сердце начал:
— Я признаю религию как вещь… как вещь, которая связывает меня с моим детством, как вещь, которая дорога моим родным…
Рыльский, повернувшийся было вполоборота, когда Карташев начал говорить,
весело покосился на Корнева, отвернулся спиной к Карташеву, махнул рукой и уткнулся в книгу.— Значит, ты сознательно обманываешь себя и родных? Выходит, что тебя связывает с ними ложь. Такая связь не стоит того, чтобы за нее держаться.
— А тебе разве не доставляет удовольствия на пасху не спать ночь?
— Никакого…
— Врет, — заметил Семенов, упрямо наклоняя голову.
— Да, наконец, это уже другая почва… удовольствие… И в снежки играть удовольствие, да не пойдешь же!
— А отчего мне не идти, если мне этого хочется?
— Ну, иди, — ответил Корнев. — Снег скоро выпадет. Вон товарищи уже ждут.
Корнев показал в окно на толпу уличных ребятишек.
Карташев тоже посмотрел и рассмеялся.
— Рыло, — сказал добродушно Корнев.
Впрочем, таким мирным образом споры редко кончались.
— Ты ему напрасно спускаешь, — брюзжал Семенов Карташеву, когда они по окончании уроков шли домой.
— Я вовсе не спускаю.
— Ну-у, спускаешь… В прошлом году, помнишь, как оттрепал его, а теперь уж сам говоришь: «В известном смысле…»
— Послушай, нельзя же действительно со всем соглашаться…
Карташев рассеянно скользнул взглядом по проходившей даме, по прилавку, заваленному грушами, персиками, виноградом, молодыми орехами в зеленой скорлупе, втянул в себя аромат этих плодов и договорил:
— Я верю… но не могу же я, например, представить себе небо иначе, как оно есть, то есть не простым воздухом.
И Семенов и Карташев, как бы для большей наглядности, подняли глаза в прозрачную синеву осеннего неба. С неба их взгляд упал на залитую солнцем улицу, скользнул туда, где ярко синело бесконечное море, теперь прохладное, спокойное, уснувшее в своем неподвижном величии.
Друзья остановились на перекрестке, откуда Карташеву надо было сворачивать домой.
— Я провожу тебя, — предложил Карташев.
И приятели отправились дальше. Они шли, и то сходились так, что плечи их касались друг друга, то расходились, рассеянно, мимоходом глазея на выставленные в окнах магазинов вещи.
— Конечно, есть в природе, — продолжал Карташев, — что-то непонятное, недоступное нашему уму… Я был бы слишком глуп, если бы не признавал того, что признавали люди, может быть, в тысячу раз умнее какого-нибудь Корнева или Рыльского.
— Терпеть не могу этого Рыльского, — перебил Семенов, упрямо наклонив голову.
— И моя душа к нему не лежит, — согласился Карташев. — У Корнева есть все-таки…
— Да я тебе скажу, что Корнев просто под влиянием Рыльского.
— Ты думаешь?
— Уверен… Просто сам разобраться не может, а Рыльского боится: все, что тот ему наговорит, то и повторяет.
— Нет, положим, Корнев и сам по себе не глупый малый.
Семенов сжал как-то губы и произнес сухо:
— По-моему, просто фразер.
— Да фразеры-то они оба.
— Ты посмотри, они обо всем берутся рассуждать. Ну что ж, в самом деле можем мы действительно обо всем иметь правильное понятие?.. Что, в сущности, их рассуждение? Мальчишество.