Том 1. Детство Тёмы. Гимназисты
Шрифт:
— Что тебя побудило? — Она с отвращением скользнула взглядом по жалкому лицу Тихона.
Воцарилось напряженное молчание. Тихон мучительно переводил глаза с потолка на пол и на стены. Карташев съежился и испуганно смотрел на мать. «Прощайте ненавидящим вас», — пронеслось в голове Аглаиды Васильевны, и горячий огонь боли и протеста загорелся в ее глазах.
— Дьявол, — прошептал Тихон, — всю жизнь смущал…
Тихон тоскливо заметался и рвал ворот рубахи. Его желтая волосатая грудь, впалый потный живот обнажились. «Умирает!» — мелькнуло в голове Аглаиды Васильевны.
— Прощаю тебя… и пусть господь тебя простит.
Тихон сделал нетерпеливую, судорожную, мучительную гримасу.
— Говори за мной: не яко Иуда, но яко разбойник…
Тихон
— Умер, — оборвала Аглаида Васильевна.
Таня с неестественным воплем бросилась к трупу…
Мать и сын возвращались домой.
Карташев в первый раз изменил своему обыкновению не критиковать матери.
— Это была как будто совершенно чужая для меня женщина, — говорил он Корневу, лежа с ним в своей комнате. — Ужасно странное и тяжелое впечатление… Какая гадость, в сущности, весь этот материальный вопрос: мать и добрая, и честная, и любящая… И его страх; кажется, чего бояться человеку? Все кончено, а точно вот прокурор приехал… Одарка! — высунулся Карташев из окна, увидев Одарку.
— Конон ни в чем не виноват… Тихон признался… Умер уже…
Одарка остановилась на мгновенье, подняла на Карташева глаза, опять опустила и тихо пошла. Но, пройдя немного, она остановилась, опять вскинула глазами на Карташева и, скрыв охватившую ее радость, преодолевая стыдливость, спросила:
— А чи то ж правда, панычку?
— Правда… я сам слышал.
Одарка ушла, а Карташев долго смотрел ей вслед. Корнев лежал и усиленнее обыкновенного грыз свои ногти. Карташев тоже раскис и уныло, бесцельно смотрел в пространство.
— Мы через неделю в город едем, — заглянула Маня.
Корнев и Карташев вскочили.
— Вот как! — изумился Корнев.
— Это вы виноваты, — тихо, с упреком бросила ему, убегая, Маня.
— Вот как! — повторил, нахохлившись, Корнев.
— Экую чушь Маня говорит, — сказал Карташев. — Я сейчас узнаю, в чем дело.
— Не ходи к маме, — остановила Зина. — Мама расстроена.
— Правда, что через неделю мы едем? Отчего?
— Оттого… Мама говорила, — и от интонации сестры Карташеву сделалось вдруг жутко, — что вы с Корневым в конце концов что-нибудь такое сделаете, что совсем ее скомпрометируете.
— Какие глупости! — с непонятной для него самого тревогой сказал Карташев.
— Вот и глупости…
— Едем? — спросил, подходя, Корнев.
— Едем, — ответила Зина.
— Ну, и тем лучше, — махнул рукой Корнев. — Какая же причина?
— Мама хочет несколько морских ванн взять.
— Н-да…
— Это Маня ему сказала, что он причина отъезда, — сказал Карташев.
— Какие глупости!
Корнев пытливо впился в Зину.
— Она пошутила…
— Нет, да, конечно, это ерунда, — поддержал Карташев, — мать так любит тебя.
— Наверно, ерунда: я уж там была…
— Мне самому странно, что я мог навлечь гнев… я, кажется…
— Ах, какая эта Маня! и выдумает же… Постойте, я сейчас ее приведу…
— Да нет, зачем…
Но Зина ушла и возвратилась назад с Маней. Корнев уже издалека услышал ее «кар».
— Ну? — говорила, входя, Зина и обращаясь к Мане.
— Я ж вам сказала, что из-за вас.
Маня, вытянув шейку, заглянула весело в глаза Корнева.
— Ну что ж… очень жаль… — развел он руками, и в голосе его звучало искреннее огорчение…
— Маня, что же ты делаешь? — рассердилась Зина.
— Ну что ж я могу тут, когда и мне тоже жаль, — ответила Маня и убежала.
— Капризничает… на нее как найдет.
— Нет, да я ведь не верю…
Часа через два на дорожке в саду Корневу попалась Маня с заплаканными глазами и быстро скрылась…
Через неделю — за три недели до назначенного раньше срока — в лунную, яркую ночь длинный ряд экипажей, повозок, тарантасов двигался в ровной степи, поспевая к поезду.
Корнев и Карташев добровольными изгнанниками ехали в тарантасе в ворохе свежего сена.
Звенит и побрякивает тарантас, летит пыль из-под высоких колес,
садится на лицо, шею и спину, садится на сено, забивается в глубь его и пыльным сухим ароматом щекочет ноздри; тянет в степь, и рисуется она в последний раз неподвижной, безмолвной, приникшей к дороге: собралась вся и смотрит, задумчивая, вслед убегающим экипажам.Теплом ласкает золотая луна и далекую степь и дорогу. Дремлет высокая тополь и смотрит в край пыльной дороги; скрипят ее старые корни и поют старые песни. Разгоняя тоску, запел и Корнев:
Гей выводите та и выводите Тай на ту высоку могилу…И Карташев затянул.
— Можно к вам? — тоскливо просится Наташа из переднего экипажа.
— Можно, — кричит Корнев.
Лошади остановились, и Корнев хлопнул Карташева по плечу.
— Эх, Тёмка, не тужи.
XVII
Карташевы приехали в город в самую жаркую пору — в конце июля, в самый полдень.
Жестокое солнце юга, казалось, сожгло весь воздух, распалило камень мостовых и домов, залило все своими ослепительными лучами, и в зное, духоте и грохоте только далекая яркая синева моря дразнила прохладой, покоем и манила к себе.
Все были не в духе, уныло ехали с вокзала, смотрели по сторонам и по спинам пыльных парусиновых армяков извозчиков читали всю скучную историю городского лета.
Карташев, прищурившись, кое-как сидя на передней скамейке, смотрел в море, и все то смутное, что связывало его и с городом и с гимназией, проносилось без образов, щемило, тревожило сердце чем-то неприятным, неспокойным, суля в то же время и новое, что-то не изведанное еще. Карташев пригнул голову и вздохнул всей грудью, — была деревня, теперь город: куда-то тянет, а на душе пусто и скучно.
Аглаида Васильевна давно уже не жила в собственном доме. Дом этот был отдален от центра города, где сосредоточивались все учебные заведения, да и страшно было ей, одной женщине, без взрослого мужчины, жить в такой глуши. Поэтому она его сдавала, а сама нанимала квартиру в центре города. Но в этом году, так как городская квартира ремонтировалась, а свой дом пустовал, она решила провести конец лета в своем собственном доме.
Со смерти отца почти никто не заглядывал в свой дом, и теперь, войдя, все были живо охвачены прошлым. Казалось, ничего не переменилось с тех пор, как они все детьми жили здесь. Вот детская, здесь стояли их кроватки, маленькая комната — Тёмин карцер, и комната их занятий. Кабинет все такой же неприветливый, большой и мрачный. Рука времени коснулась всего, — рассохлись двери, выцвели полы и краска стен, и шаги так глухо и тоскливо отдаются в доме. Вот темная передняя и лестница в кухню. Рисуется в воображении выглядывающая оттуда фигура толстой Настасьи и из-за нее рябое толстое лицо Иоськи. Настасья умерла, Иоська в ученье, постоянно убегает, его ловят и бьют. Терраса и сад запущенный, редкий и пыльный. Горка… какая маленькая она, и беседка на ней, в воспоминании такая нарядная, высокая, теперь покосилась, выцвела, и добраться до нее всего несколько шагов по откосу. А вот вдоль глухой стены длинного сарая виноград и даже кое-где грозди чауса, а вот и кладбищенская стена и тот глухой угол со старым колодцем, который так часто снился во сне и всегда казался тогда самым бесконечным и путаным местом. Теперь это все как на ладони, и одним взглядом охватывается вся прожитая жизнь. Там, за этой стеной, вечным сном спит папа: добрый, но сек, и память рвется на этом: пусто и скучно. Таня идет… Ничего в ней не переменилось… Нет, изменилось: Таня — мать. Это так странно, так не вяжется с спокойной, уравновешенной Таней… Что там у нее в душе? Если б он вдруг заглянул бы ей в душу, в тот таинственный мир ее, который так искусно скрывает она от глаз посторонних. Как жаль, что случилось с ней все это. Если б она моложе была, он кончил бы курс, женился на ней и уехал бы с ней туда, где их никто не знает…