Том 1. Повести и рассказы
Шрифт:
– Ничего, мне показалось…
По лицу мамы я сразу понял, что она ничего не знает.
– Что тебе показалось? Ты весь дрожишь. – Мама обняла меня. – Что тебе показалось?
– Что… ты заболела.
– Какой ты! – Она поцеловала меня в висок. – Значит, никогда не буду болеть.
А потом ей, верно, пришло в голову, что я притворяюсь, она засмеялась и погрозила мне пальцем:
– Ох, и фантазер ты, Андрей. Сегодня же у вас контрольная по алгебре. А ну, марш в школу!
Я вышел на улицу.
«Куда девался отец? Где он? Я же видел его, видел и узнал, я сразу узнал… Может, он остановился
Я обегал всех соседей, всех знакомых, но все напрасно. Потом долго стоял у гостиницы, следил за всеми, кто выходил из нее и входил, но никого похожего на моего отца не встретил. Поздно вечером я вернулся домой…
– Что с тобой? Ты от каждого шороха вздрагиваешь, – удивлялась мама. – Уж не натворили ли вы чего с мальчишками?
«А вдруг отец узнал, что она выходила замуж, и уехал? – с ужасом и тоской подумал я. – Тогда все пропало…»
– Признайся, что ты натворил? – приставала мама.
– Отстань! – закричал я. – Ты сама натворила! Предательница! Замуж ей надо было выходить!
– Что ты, Андрюша? – Мама побледнела и как-то вся сжалась. – Что ты, сынок?
– Отец приходил в школу, только я его не догнал, он скрылся, я побежал за ним и не догнал.
– Расскажи мне все, как было…
Я рассказал.
– Это тебе показалось, это галлюцинация, – мама заплакала. – Отец убит под Белой Церковью, его убили из пулемета на глазах у Лавриненко, это папин друг, он тоже был ранен в том бою и целый год лежал в госпитале, я не хотела тебе об этом рассказывать, ты всегда так ждал папу…
«Прости», – хотел сказать я маме и не мог: а вдруг она все-таки ошибается? Вдруг ошибся этот Лавриненко? Ведь в военкомате не дураки, раз прислали – “пропал без вести”? Без вести – это значит: ничего не известно.
Еще много дней я напряженно вглядывался в лица прохожих, вздрагивал от каждого стука – все надеялся. Постепенно это чувство притупилось. А когда я понял, что у меня была галлюцинация, навалилась тяжелая, как чугунная плита, мысль о том, что мой отец никогда не вернется домой, никогда.
Я перестал писать отцу письма. А те, что были в тайнике под ореховым деревом, так и остались там лежать в плотно закрытой жестяной коробке. Я думал, что корни отцовского ореха крепко и нежно обхватили коробку с письмами и не отдадут ее никому, никогда…
А Таня все стояла у высоких железных ворот, ждала, ждала… Казалось, напрасно ждала она того момента, когда ворота раскроются и новобранцев поведут на вокзал.
– Они сегодня не поедут! Сегодня не будет отправки! – разнесся слух среди провожающих.
Толпа стала быстро таять, и вскоре остались только мы с матерью.
На столбах вдоль черной улицы зажглись электрические лампочки. Начиналась метель.
Мама очень замерзла.
Наконец за воротами началось какое-то движение. Через несколько минут они распахнулись, и новобранцы стали вытекать со двора на улицу.
Мой отец шел правофланговым в одном из первых рядов
колонны. Он миновал маму, отчужденный, как будто никогда и не принадлежавший ей, прочно слившийся с массой новобранцев.Она окликнула его.
Он поскользнулся и едва не упал.
– Ты-ы… Иди домой! Нас ведут на Сортировочную, это семь километров!
Но она не вслушивалась в его слова, она бежала следом и скоро поравнялась с той шеренгой, в которой шагал мой отец.
Новобранцы глазели на нее с интересом и завидовали моему отцу, потому что она была красива, а в темноте и кружении снега, при неверном свете фонарей, под мерный скрип шагов по мерзлой дороге казалась еще красивее, чем была на самом деле.
– Да выйди ты! Выдь! Потом нагонишь! – советовали отцу соседи.
Он шагнул из колонны, обнял нас и замер: прикрывая руками, и грудью, и фибровым чемоданчиком от ветра и холода, словно отдавая нам все свое тепло, всю жизнь, как будто желая оградить нас от зла и несчастья на много лет вперед.
– Не отставать! – хлестнул вдоль мглистой улицы окрик.
Отец вздрогнул и, почти оттолкнув от себя мать, побежал за колонной.
Вдруг он остановился.
– Ключ! Я чуть не унес ключ, – и он бросил что-то по накатанной обмерзшей дороге.
В лихорадочно-желтом электрическом свете, в кружении снега, как будто в бреду, скользнул к ее ногам ключ. Она машинально присела, подняла его, сунула в карман пальто – все это проделала, не отрывая глаз от моего отца, вернее, от той точки, которая была им в удаляющейся массе колонны. Когда эта точка растворилась во мгле, она перехватила меня поудобней и побежала следом.
Я проснулся. Не обращая внимания на мой плач, рискуя разбиться на оледенелой мостовой, она бежала за колонной.
Я плакал все сильнее.
Она догнала последние ряды новобранцев.
– Стой! – Дорогу ей преградил пожилой усатый военный – один из тех, что сопровождали колонну. – Куда бежишь? Младенца пожалей!
И тут, как будто вату вынули из ее ушей, она услышала, как дует со свистом ветер, как шуршит и стрекочет снежная крупа по жестяному колпаку над электрической лампочкой на столбе. Она успела в этот короткий миг подумать о том, что снег вьется на свету, как летом мотыльки, и услышала, как пронзительно ору я.
Как этот плач, как этот младенчески тонкий крик сквозь ветер, и снег, и мглу летел над колонной и, тревожа всех, бил без промаха в сердце моего отца, так и душа моей матери пронеслась над этим черно-седым, в желтом накрапе фонарей, холодным пространством, натянулась, как струна, между мужем и сыном… но мой отец сделал еще шаг вперед, и струна оборвалась у его ног, со звоном скручиваясь ко мне, к сыну, к тому концу, что был закреплен намертво.
Дома, положив уснувшего сынишку в люльку, Таня сменила пеленки, разожгла печку и, не в силах снять ботинки и пальто, легла на кровать поверх одеяла.
– Господи! Андрюша! – простонала она. – Андрюшенька!
«Боже мой! Как же я не обрезала ему ногти! На левой ноге у него врастает ноготь большого пальца. Как ему больно, как неудобно идти сейчас с необстриженными ногтями!»
Захлебываясь слезами, Таня твердила на все лады:
– Андрей! Андрюшенька!.. – И наконец забылась тяжелым сном.