Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Белый сыпучий снег столбы крутил, в белых сыпучих столбах ветер пел.

Перебрал он все старое, в каждый прошлый уголок заглянул. И кончилось поле, вошел он в город.

По случаю наступающего праздника по улицам было большое движение. Подлетая и бухая об ухабы, катили санки. Толкаясь и перегоняя друг друга, неслись пешеходы по тротуарам. В магазинах зажигали огни.

И ясно вспомнился Николаю шорник Калачев и вся жизнь его и все рассказы его, и, вспоминая Калачева, Николай невольно к себе переходил, к своим мыслям о своей жизни.

Видел он предпраздничные огоньки, и ни один из них, казалось ему, не хотел приютить его.

«Жил себе человек, — думал Николай — жил тихо, смирно: что велят, рад-радехонек, все исполнит. И вдруг ударила его вся эта толкотня и сутолка, хлестнул по глазам тот вон свет в каменном доме, рванул за живое какой-то хозяйский

упрек. „А чем я хуже? Не мразь я какая, которую, кому не лень, топтать волен, не кобыла, которую лупи, сколько влезет, все стерпит. Я гну для тебя, подлеца, спину, потому что жрать хочу, но гнуть себя не позволю. А если лебезить задумаешь, обещаниями глотку заткнуть, рай свой, солнце свое, свет свой посулишь, не верю тебе, не верю!“ И пошло: сначала грубое слово, слово за слово, а потом в тюрьму посадили. Жил себе человек. Зачат безжеланный, на свет появился обузой. Кем посеян? Зачем свет увидел? На что вырос? Любил… все отдал бы за одну минуту, только бы одну минуту быть с нею. Верил… и как надругался над своей верою. Мечтал о какой-то огромной жизни, которая непременно должна была наступить, и вот она: буря и вой, нет покоя. Братья мои, сестры мои!»

— Гей! сторонись! — заорал кучер.

Николай шарахнулся в сторону: мимо него промчались санки, — тьма колких, грязных снежинок ударила ему прямо в лицо.

И шел он сгорбившись. Забравшиеся за ворот снежинки морозили спину. Толкались прохожие, все куда-то спешили, перегоняли друг друга. В магазинах ярко огни горели.

— Братья мои, сестры мои! — шептал он.

А небо было черным, крутился дикий, бешеный столб, рассыпался сверкающими снежинками и вновь вырастал и крутился. И гудела телеграфная проволока.

— Братья мои, сестры мои! — шептал он, и тоска упала на сердце, тоска росла.

«Надеть бы ему шапку-невидимку, мигом перелететь туда в свой родной город, стать на пороге и дожидаться: скоро ко всенощной ударят, Таня выйдет из дому ко всенощной, нарядная! Да не достать ему шапки-невидимки: таким, как он, она не дастся, ведь он сгорбился, смирился и не уйти ему отсюда, дальше желтого дома никуда не уйти, дальше уж страшно станет. Кати-нов не согнулся, Катинов убежал из ссылки, а с ним и другие ушли, а с ними и другие уйдут, а он тут так и захряснет. Катинов тогда ударил его, а он ничего не ответил. А почему не ответил? Ведь вовсе не потому, что хотел этим свое какое-то высшее презрение показать, неправда это, а просто побоялся. И Катинов был прав, и Катинов вправе был и не один раз ударить его. Нет, теперь и шапка-невидимка ему не поможет. Ну, если бы даже он и достал ее, что толку! Увидит он Таню. Да как он посмотрит-то на нее? После всего, что было, как он встретит ее?»

— Братья мои, сестры мои!

Николай шел сгорбившись. Душа его изнывала в тоске.

Глава восемнадцатая

Дева днесь

Был поздний вечер, темно и снежно, едва пролез Николай к двери своего дома. Зажег лампу. Пусто было в комнате и невыносимо постыло. Грубо сжимали облезлые стены, давил низкий с отставшей прокопченной бумагой паутинный потолок, и щурилось обидчиво, издевалось пестрое пятно на абажуре — старая почтовая марка.

В церквах ударили ко всенощной.

И услышал Николай, будто запел кто-то рождественскую песню, — ясно зазвучал далекий родной голос:

Дева днесь Пресущественного рождает И земля вертеп Неприступному приносит…

И увидел он из окна Таню: вся в огнях, в свечках мелькнула она перед ним, как зажженная елка, и вдруг стала искоркой и отодвинулась, и, отодвинувшись, превратилась в горящую кровинку, и, став горящей кровинкой, поплыла, рассекла страшную даль, а все плыла и, кажется, приходила минута, когда должна была погаснуть, но жила, виделась, раздвигала новые дали над гранями и поясами над морем, ветром и зноем, над светилами, солнцем и звездами, над землей высоко, вездесущая, всенаполняющая.

Второй звон зазвонили.

Погасло за окном. И одна чернота вьюжного вечера глядела в окно.

Николай прислонился к печке: откуда-то из углов шло бормотанье. Но кто это там бормотал, что бормотало, он не мог различить, и весь напрягался, — все в нем тянулось понять этот шум.

А оно ползло, сновало, тоненькими-тоненькими голосками пело, подлетало, дразнило, жалило.

Вдруг острой судорогой передернуло лицо его: кто-то будто холодными пальцами провел по спине.

«И

никому ты не нужен, никому нет дела до тебя, слышишь, нет никакого дела! — стонали в клубок спутанные мысли, — и умрешь так же, как умирает отставшая заблудившаяся собака, без крова, без крова, безнадежно. Будет изо дня в день, ночь и день ускользать земля с тобой, с твоим трупом по безмерным пространствам, будут матери детей рожать, пойдут, разбредутся сыны по всем ветрам, покроют землю до последнего уголка. И те, кто заревом пройдет по земле, и те, кто зарею наполнит дали, они напоят землю своим горячим сердцем. Смеется ли кто над горем и над тем, что проползает в сердце грехом, над сердцем, над догадками человека о судьбе своей, или тяжкой скорбью перевивает свое великое божеское сердце, — тебе все равно. И вот солнце померкнет, звезды чернее ночи выглянут с черного неба. Из звездных очей заструится алый свет, — кровь детей, кровь мучеников, кровь всех, кто одиноко, забившись в четыре стены, этим голым стенам свою скорбь отдает, глухим стенам исповедуется, бьется безответно, молит безответно. Радуйся! Радуйся! И твои желания замеревшие, забытые, развернутся тогда своим цветом, ты восстанешь, ты пойдешь по земле и будет тебе, как во сне: отдаленности приблизятся, близь уйдет в даль, предстанут сонмы существ, тьмы жизней, все знание, синие, златогрудые грозы раскроют небо и высоко над землею, над морем, ветром и зноем, над светилами, солнцем и звездами, над гранями и полосами, над землею высоко станет она вся в огнях, в свечечках, как зажженная елка, вездесущая, всенаполняющая».

Дева днесь Пресущественного рождает И земля вертеп Неприступному приносит…

Застыл Николай, не смел оглянуться: чувствовал, будто стоял кто-то за спиною и дышал иссушающим холодом:

«Не бойся, это я, я спасу тебя!»

Внизу у хозяйки пробила полночь. Метель на воле перебесилась. Всему покой пришел. И Николай заснул.

И во сне в эту ночь Николай долго вертелся волчком, вертелся в черноте и дыме, пока не стал пригреваться, а как согрелся, и успокоился. И представилось ему, будто совсем он маленький, вскакивает он будто с горячей постели, накидывает на плечи одеяло, да и к окошку. А в окне чуть маленький светик: еще очень рано. И, кутаясь в одеяло, он таращит глаза: не просмотреть бы волков, как пойдут волки по пруду со звездой путешествовать? А по пруду не волки, по пруду Арсений Огорелышев идет и так медленно, едва передвигает ноги, и такой мохнатый, как волк.

Глава девятнадцатая

Оракул

У полузамершего окна просидел Николай сумеречные зимние дни, как приговоренный, день казни которого откладывается.

И только когда смеркалось, выходил Николай на улицу и ходил без цели, не глядя: ждать нечего было. И так же медленно возвращался он домой, затаив в себе, в сердце своем какое-то тяжкое оскорбление. Обломки воспоминаний, обломки мыслей, такие острые и горькие, — кто-то словно обухом ударял его по темени, а не убивал. И до глубокой ночи Николай оставался один в темноте. Тянулись часы, будто в часах какие-то насекомые гнездо себе свили, плодились там, засоряли механизм. В душе его разверзалась пропасть, а он, как птица, вился в тяжелой туче, и безнадежность хватала и тащила его в эту пропасть: ждать нечего было.

Мучительно проходили дни.

И вот стала зима увядать. Пожелтели дороги, почернели дома: оттаивая, вглядывались дома в зашумевшие улицы. Стены комнаты еще больше сузились, еще теснее стало в комнате. И вот рамы вон и все ожило: вот распахнется дверь, придет кто-то такой желанный и выведет на волю в вольное поле. Дымилось малиново-морозное солнце, по утрам лежал жесткий снег, да надолго ль? Весенняя черная туча съедала снег. Увядала зима.

Николай чувствовал, как и в нем словно тает что-то, а растет другое и тянет куда-то.

В Благовещение забрел Николай на вокзал. На вокзале не был он с осени, с отъезда Тани.

Все ему припомнилось, как Таня в вагон вошла, как он насильно обнял ее, и поцелуй его был такой, как к покойнику в последний раз, когда уж крышку принесли и вот сейчас закроют гроб. Огоньки последнего вагона потухали, а виделись другие огоньки… и платформа опустела, а все виделись огоньки.

И когда капля за каплей собралось все бывшее в его памяти и ледяной корой сдавило сердце, вдруг надежда поднялась в душе: непременно еще раз увидеть ее и рассказать ей обо всем. И в сердце решилось бесповоротно: завтра же он уйдет из Веснеболога, все сделает, а будет там, дома.

Поделиться с друзьями: