Том 1. Пруд
Шрифт:
Белый сыпучий снег столбы крутил, в белых сыпучих столбах ветер пел.
Перебрал он все старое, в каждый прошлый уголок заглянул. И кончилось поле, вошел он в город.
По случаю наступающего праздника по улицам было большое движение. Подлетая и бухая об ухабы, катили санки. Толкаясь и перегоняя друг друга, неслись пешеходы по тротуарам. В магазинах зажигали огни.
И ясно вспомнился Николаю шорник Калачев и вся жизнь его и все рассказы его, и, вспоминая Калачева, Николай невольно к себе переходил, к своим мыслям о своей жизни.
Видел он предпраздничные огоньки, и ни один из них, казалось ему, не хотел приютить его.
«Жил себе человек, — думал Николай — жил тихо, смирно: что велят, рад-радехонек, все исполнит. И вдруг ударила его вся эта толкотня и сутолка, хлестнул по глазам тот вон свет в каменном доме, рванул за живое какой-то хозяйский
— Гей! сторонись! — заорал кучер.
Николай шарахнулся в сторону: мимо него промчались санки, — тьма колких, грязных снежинок ударила ему прямо в лицо.
И шел он сгорбившись. Забравшиеся за ворот снежинки морозили спину. Толкались прохожие, все куда-то спешили, перегоняли друг друга. В магазинах ярко огни горели.
— Братья мои, сестры мои! — шептал он.
А небо было черным, крутился дикий, бешеный столб, рассыпался сверкающими снежинками и вновь вырастал и крутился. И гудела телеграфная проволока.
— Братья мои, сестры мои! — шептал он, и тоска упала на сердце, тоска росла.
«Надеть бы ему шапку-невидимку, мигом перелететь туда в свой родной город, стать на пороге и дожидаться: скоро ко всенощной ударят, Таня выйдет из дому ко всенощной, нарядная! Да не достать ему шапки-невидимки: таким, как он, она не дастся, ведь он сгорбился, смирился и не уйти ему отсюда, дальше желтого дома никуда не уйти, дальше уж страшно станет. Кати-нов не согнулся, Катинов убежал из ссылки, а с ним и другие ушли, а с ними и другие уйдут, а он тут так и захряснет. Катинов тогда ударил его, а он ничего не ответил. А почему не ответил? Ведь вовсе не потому, что хотел этим свое какое-то высшее презрение показать, неправда это, а просто побоялся. И Катинов был прав, и Катинов вправе был и не один раз ударить его. Нет, теперь и шапка-невидимка ему не поможет. Ну, если бы даже он и достал ее, что толку! Увидит он Таню. Да как он посмотрит-то на нее? После всего, что было, как он встретит ее?»
— Братья мои, сестры мои!
Николай шел сгорбившись. Душа его изнывала в тоске.
Глава восемнадцатая
Дева днесь
Был поздний вечер, темно и снежно, едва пролез Николай к двери своего дома. Зажег лампу. Пусто было в комнате и невыносимо постыло. Грубо сжимали облезлые стены, давил низкий с отставшей прокопченной бумагой паутинный потолок, и щурилось обидчиво, издевалось пестрое пятно на абажуре — старая почтовая марка.
В церквах ударили ко всенощной.
И услышал Николай, будто запел кто-то рождественскую песню, — ясно зазвучал далекий родной голос:
Дева днесь Пресущественного рождает И земля вертеп Неприступному приносит…И увидел он из окна Таню: вся в огнях, в свечках мелькнула она перед ним, как зажженная елка, и вдруг стала искоркой и отодвинулась, и, отодвинувшись, превратилась в горящую кровинку, и, став горящей кровинкой, поплыла, рассекла страшную даль, а все плыла и, кажется, приходила минута, когда должна была погаснуть, но жила, виделась, раздвигала новые дали над гранями и поясами над морем, ветром и зноем, над светилами, солнцем и звездами, над землей высоко, вездесущая, всенаполняющая.
Второй звон зазвонили.
Погасло за окном. И одна чернота вьюжного вечера глядела в окно.
Николай прислонился к печке: откуда-то из углов шло бормотанье. Но кто это там бормотал, что бормотало, он не мог различить, и весь напрягался, — все в нем тянулось понять этот шум.
А оно ползло, сновало, тоненькими-тоненькими голосками пело, подлетало, дразнило, жалило.
Вдруг острой судорогой передернуло лицо его: кто-то будто холодными пальцами провел по спине.
«И
никому ты не нужен, никому нет дела до тебя, слышишь, нет никакого дела! — стонали в клубок спутанные мысли, — и умрешь так же, как умирает отставшая заблудившаяся собака, без крова, без крова, безнадежно. Будет изо дня в день, ночь и день ускользать земля с тобой, с твоим трупом по безмерным пространствам, будут матери детей рожать, пойдут, разбредутся сыны по всем ветрам, покроют землю до последнего уголка. И те, кто заревом пройдет по земле, и те, кто зарею наполнит дали, они напоят землю своим горячим сердцем. Смеется ли кто над горем и над тем, что проползает в сердце грехом, над сердцем, над догадками человека о судьбе своей, или тяжкой скорбью перевивает свое великое божеское сердце, — тебе все равно. И вот солнце померкнет, звезды чернее ночи выглянут с черного неба. Из звездных очей заструится алый свет, — кровь детей, кровь мучеников, кровь всех, кто одиноко, забившись в четыре стены, этим голым стенам свою скорбь отдает, глухим стенам исповедуется, бьется безответно, молит безответно. Радуйся! Радуйся! И твои желания замеревшие, забытые, развернутся тогда своим цветом, ты восстанешь, ты пойдешь по земле и будет тебе, как во сне: отдаленности приблизятся, близь уйдет в даль, предстанут сонмы существ, тьмы жизней, все знание, синие, златогрудые грозы раскроют небо и высоко над землею, над морем, ветром и зноем, над светилами, солнцем и звездами, над гранями и полосами, над землею высоко станет она вся в огнях, в свечечках, как зажженная елка, вездесущая, всенаполняющая». Дева днесь Пресущественного рождает И земля вертеп Неприступному приносит…Застыл Николай, не смел оглянуться: чувствовал, будто стоял кто-то за спиною и дышал иссушающим холодом:
«Не бойся, это я, я спасу тебя!»
Внизу у хозяйки пробила полночь. Метель на воле перебесилась. Всему покой пришел. И Николай заснул.
И во сне в эту ночь Николай долго вертелся волчком, вертелся в черноте и дыме, пока не стал пригреваться, а как согрелся, и успокоился. И представилось ему, будто совсем он маленький, вскакивает он будто с горячей постели, накидывает на плечи одеяло, да и к окошку. А в окне чуть маленький светик: еще очень рано. И, кутаясь в одеяло, он таращит глаза: не просмотреть бы волков, как пойдут волки по пруду со звездой путешествовать? А по пруду не волки, по пруду Арсений Огорелышев идет и так медленно, едва передвигает ноги, и такой мохнатый, как волк.
Глава девятнадцатая
Оракул
У полузамершего окна просидел Николай сумеречные зимние дни, как приговоренный, день казни которого откладывается.
И только когда смеркалось, выходил Николай на улицу и ходил без цели, не глядя: ждать нечего было. И так же медленно возвращался он домой, затаив в себе, в сердце своем какое-то тяжкое оскорбление. Обломки воспоминаний, обломки мыслей, такие острые и горькие, — кто-то словно обухом ударял его по темени, а не убивал. И до глубокой ночи Николай оставался один в темноте. Тянулись часы, будто в часах какие-то насекомые гнездо себе свили, плодились там, засоряли механизм. В душе его разверзалась пропасть, а он, как птица, вился в тяжелой туче, и безнадежность хватала и тащила его в эту пропасть: ждать нечего было.
Мучительно проходили дни.
И вот стала зима увядать. Пожелтели дороги, почернели дома: оттаивая, вглядывались дома в зашумевшие улицы. Стены комнаты еще больше сузились, еще теснее стало в комнате. И вот рамы вон и все ожило: вот распахнется дверь, придет кто-то такой желанный и выведет на волю в вольное поле. Дымилось малиново-морозное солнце, по утрам лежал жесткий снег, да надолго ль? Весенняя черная туча съедала снег. Увядала зима.
Николай чувствовал, как и в нем словно тает что-то, а растет другое и тянет куда-то.
В Благовещение забрел Николай на вокзал. На вокзале не был он с осени, с отъезда Тани.
Все ему припомнилось, как Таня в вагон вошла, как он насильно обнял ее, и поцелуй его был такой, как к покойнику в последний раз, когда уж крышку принесли и вот сейчас закроют гроб. Огоньки последнего вагона потухали, а виделись другие огоньки… и платформа опустела, а все виделись огоньки.
И когда капля за каплей собралось все бывшее в его памяти и ледяной корой сдавило сердце, вдруг надежда поднялась в душе: непременно еще раз увидеть ее и рассказать ей обо всем. И в сердце решилось бесповоротно: завтра же он уйдет из Веснеболога, все сделает, а будет там, дома.