Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

И когда о. Гавриил и его пузатый самовар, пыхтя и отдуваясь, наполнили келью, и когда бронза будто расплавилась под проникшим густым, прощальным лучом, и дети закрыли грудью весь стол, — погас взор черной тьмы на лице старца, и засветились тихие глаза, перегорюнившиеся…

— И ему на покой надо, и ему ночь ночевать положено, ему, бесприютному, отдающему кровь и сердце свое. Так-то, деточки, лучи вы мои красные! — промолвил старец.

Дети, сопя к кроша, отхлебывали свои стаканы.

Обжигались.

Обжигались потому, что беспечность куда-то вдруг исчезла, раскрылось

что-то, какой-то грех, раскрылось что-то, чего нельзя делать.

— Обидели мы его, — пронеслось у каждого. И стало неловко каждому, и стало сердце полно горечью, и сожаление врезалось в непоправимое, и стало сердце полно плачами.

— Отец-то Алипий где теперь?

Затаились.

— В Андреевский, батюшка, в Андреевский определился. А намедни, батюшка, Алипка у Мишки-«Шагалы» был, говорит, богатейший монастырь, процентов, говорит, куда!

— Да, — задумался старец, — горько мне порой, так горько…

Женя тихо заплакал.

— Мамаша-то ваша, здорова?

— Ничего, — не сразу ответил Саша, ответил затихшим голосом, — иногда… ничего… хворает.

Уткнулись в стаканы.

— А в гимназии-то у вас… вы в каком классе?

— Я в пятом!

— Я в четвертом!

— Я в третьем!

— И я… не в гимназии, а в коммерческом!

Так, перебивая друг друга, начали рассказывать, как там в училище.

— У нас был учитель математики Сергей Александрович «Козел», — сказал о. Глеб.

— А у нас «Сыч»!

— А у нас «Аптекарь»!

— А у нас «Стекольщик»!

— А у нас «Клюква»!

От, учителей перешли к отметкам, к плутням и, увлекшись, дошли до споров, до драки.

И было так, будто не в келье, а в училище в излюбленном месте за переменой сидели, только куда здесь вольнее: не остановит звонок, не поймает надзиратель.

Дохнул уж синий вечер влажным дыханием в открытое окно башенки, и напряженно слушавший о. Гавриил не выдержал, храпеть стал.

А все видели, все говорили, рассказывали, быть может, в первый раз так прямо от полного сердца.

И ночь, забившаяся днем в башне, спустилась с лестницы, пошла по кладбищу, по крестам, по плитам, за ограду, в город, в поле…

— Ну, спите-ка хорошенько, — прощался старец, — сердечки-то у вас хорошие… не согретые…

О. Гавриил со сна заторопился: требник еще читать.

— У меня, у меня, батюшка, деточки у меня заночуют.

И когда, расстелившись в келье у о. Гавриила, проболтали, прохохотали долгий час, подошел к изголовью, пришел тихий сон, не страшный, пришло тепло, Пасха, и нежною рукой до несогретых дотронулась и стала греть, отогревать стала…

X

Тяжелая, полная случайностей жизнь выпала на долю о. Глеба.

Когда умер его отец — разорившийся, когда-то богатый помещик и под старость смотритель Воронинской богадельни, остался он с матерью.

Комната в бесплатных квартирах при богадельне. Дни напролет согнувшаяся над столом мать. На столе вороха пряжи, неподрубленных платков.

И тут же гимназист с растаращенными руками, растягивающими пряжу. Ему пятнадцать лет.

Мать слабым, слезливым голосом вспоминает о прошлом, вспоминает о достатках,

вспоминает о почете, — и все потопает в дрязгах нищенской, настоящей жизни.

Потом «уроки», унижения.

Нахлынуло, закипело: — Нельзя так жить, нельзя жить! — выбивало сердце рвущим стуком.

И свет, этот детский свет, медленно меркнул и гас.

После первого выпускного экзамена исключили.

Волчий билет не помещал для горшей, быть может, обиды, праздновать окончание.

Первая пьяная ночь. Наутро изгнание из бесплатных…

Помутневшие глаза, хворость и обида подтачивали и доконали мать.

Жизнь пошла тупо.

За стенок крики и кашли, кашли и стоны, стоны и слезы, слезы и ругань.

Будто шел все куда-то по тесному, промокшему банному коридору: редкие, выгорающие лампочки, спертый пар, поплескиванье глухо сбегающей воды с некрасивых, измученных, выцветших тел. А там…

Да есть ли она, есть ли дверь наружу?

Он был тем, кого одни любят, другие ненавидят. Равнодушия нет. Резкие переходы путают и мутят: не знал, как ступить. А там…

Да есть ли она, есть ли дверь наружу?

Как-то приехал родственник по делам отца.

Отыскали его, приютили. И открылся ему новый мир. Пришла любовь, повернул ветер на свадьбу, на счастье.

И все бы пошло по-хорошему, да случился грех.

Еще не старая мать, принявшая близко к сердцу судьбу своего погибающего родственника, так к нему привязалась — сказать себе не смела: подлинно ли тут одно сострадание.

И произошло то, что накануне новой жизни дочери мать готовилась стать от него матерью…

А у него — внешне веселые дни, дни надрывающихся секунд долгих, тянущихся червем.

Этот беззаботный хохот, словно вся жизнь — копейка, а может быть храм, этот призыв на какой-то безумный пир, этот намек на какие-то такие ласки, что ужас — мор, пожар, потоп, смерч разодрали бы на себе траур, раскололи бы царский литой венец и придушили бы гром, это живое и трепетное глубин жизни — первородное сердце — полосовалось мелкими искривленными ножичками.

И полыхавшая в нем любовь, и любовь тихих, уверенных вздохов отдающейся девушки, и любовь темных, глухих желаний последних дней матери.

Тайна бунтовалась, тайна не хотела больше жить взаперти, — легла она тяжелым камнем, зачернила черной каплей грозовых предвещаний глубь края неба, зарю счастья.

И снег, этот снег, вздыхал, угасая…

Позднею ночью он с отцом невесты возвратился домой.

В доме справлялся девичник.

И, ступив на порог, они в ужасе замерли.

В освещенном зале на столе лежало-копошилось отвратительно безглазое что-то, вязкое что-то, каша запекшейся крови, кусочки мяса.

И это мясо — тело такой красавицы, задыхавшейся от ожиданья невесты!

Одна из подруг открыла ей тайну ее матери, рассказала о женихе, о их связи. И она не вынесла, вышла на улицу, легла под поезд.

И рядом с дочерью мать умирала.

Стало ему жутко легко: казалось, железный багор, вонзившийся в шею, превратился в мягкую, горящую ленту, и лента опутала замерзшую грудь, и, страшно натянувшись, вдруг дернула и понеслась.

Поделиться с друзьями: