Том 1. Рассказы 1898-1903
Шрифт:
Многие критики видели в его приверженности однажды освоенным темам игру на публику; Д. С. Мережковский сравнивал избалованный талант Л. Андреева с ребенком, которого насмерть заласкала обезьяна [43] . Но все это было неверно: узко очерченный круг тем (при разнообразии сюжетов) был определен «строем души» этого художника, и недаром «Жизнь Человека» исследователи любят проецировать на судьбу самого Леонида Андреева.
О своих мучительных поисках устойчивой истины Андреев писал В. Вересаеву: «Кто я? До каких неведомых и страшных границ дойдет мое отрицание? Вечное „нет“ — сменится ли оно хоть каким-нибудь „да“? И правда ли, что „бунтом жить нельзя“? Не знаю. Не знаю. Но бывает скверно. Смысл, смысл жизни, где он? Бога я не прийму, пока не одурею, да и скучно — вертеться, чтобы снова вернуться на то же место. Человек? Конечно, и красиво, и гордо, и внушительно, — но конец где? Стремление ради стремления — так ведь это верхом можно поездить для верховой езды, а искать, страдать для искания и страдания, без надежды на ответ, на завершение, нелепо. А ответа нет, — всякий ответ — ложь. Остается бунтовать — пока бунтуется, да пить чай с абрикосовым вареньем» [44] .
43
См.:
44
Вересаев В. В. Указ. соч., с. 391–392.
«Жизнь Человека» Леонид Андреев посвятил памяти своей жены. Александра Михайловна умерла в Берлине 28 ноября 1906 года от послеродовой горячки. Всего несколько слов посвящения говорят очень много о том, что значила в жизни Андреева эта женщина. Вот как описывает Андреев В. В. Вересаеву свою жизнь на Капри, куда он уехал в декабре 1906 года: «…Для меня и до сих пор вопрос — переживу я смерть Шуры или нет, — конечно, не в смысле самоубийства, а глубже. Есть связи, которых нельзя уничтожить без непоправимого ущерба для души» [45] .
45
Там же, с. 398.
Первое, что написал Андреев на Капри, — повесть «Иуда Искариот», замысел которой он вынашивал уже давно. «Нечто по психологии, этике и практике предательства» [46] — это, конечно, далеко не полное определение содержания повести. Как мы помним, в образе Иуды возродился уродливый демон-богоборец Оро, один из первых персонажей андреевского творчества. Но Иуда намного сложнее Оро. Он стремится не вниз, а вверх, вслед за Христом; при этом он ненавидит и презирает мир и людей не меньше Саввы. И если уж выстраивать героев Андреева в генеалогические цепочки, то прямым предшественником Иуды следует назвать Царя Ирода («Савва»), приблизившего себя к Христу муками самоистязания, вечной и страшной епитимьей в наказание за убийство собственного сына.
46
ЛН, 523.
Но Иуда сложнее и Ирода. Он не просто хочет быть первым после Христа, чтобы упиваться горем своего предательства. Он хочет встать по крайней мере рядом с Христом, положив ему под ноги недостойный его мир. «Он, брат, дерзкий и умный человек, Иуда, — говорил Андреев Горькому. — …Знаешь — если б Иуда был убежден, что в лице Христа пред ним сам Иегова, — он все-таки предал бы его. Убить Бога, унизить его позорной смертью, — это, брат, не пустячок!» [47] Образ Иуды парадоксален и внушает противоречивые чувства: это одновременно циничный самовлюбленный интриган и гордый, смелый борец с «неизбывной человеческой глупостью»; гнусный предатель лучшего из людей и единственный среди всех учеников искренне и самоотверженно его любящий.
47
ЛН, 396
Закономерен вопрос: чем обусловлен выбор Иуды в качестве борца с земным (а в перспективе и с небесным) устройством? Ведь не желанием автора оправдать предательство? М. Волошин писал в своей рецензии: «Для искусства нет ничего более благодарного и ответственного, чем евангельские темы… Только имея под собой твердую основу во всенародном мифе, художник может достичь передачи тончайших оттенков своего чувства и своей мысли» [48] . Волошину показалось неделикатным и даже грубым внедрение андреевского «я» в «законченные кристаллы евангельского рассказа» [49] , но в этой прямоте и бесцеремонности — весь Андреев. Он смело перекраивает двухтысячелетние образы, чтобы с ними перекроить сознание читателя, заставить его пережить открытую автором бессмыслицу и возмутиться ею. Ведь она не только в небе, — но и в людях, легко предающих своих кумиров, кричащих «Распни!» так же громко, как и «Осанна!». Она — в их извечной несвободе, хотя и избавляющей от непосильного бремени выбора, — но тем самым лишающей их истинно человеческого, превращающей их в камни, в песчинки.
48
Волошин М. Некто в сером. — Русь, 1907, № 157, 19 июня, с. 2.
49
Там же.
Несвобода внутренняя (тема бездны), борьба тьмы и света в душе человека исследуется Андреевым в пьесе «Черные маски», также начатой на Капри. На первый взгляд она мистически-загадочна, но ее смысл отыскивается в самом тексте, а именно — в песне, которую исполняют по приказу герцога Лоренцо: «Моя душа — заколдованный замок». И званые, но не узнаваемые хозяином замка гости и незваные Черные маски — это обитатели его души, всего подсознательного и бессознательного в ней.
Подсознательное, по Андрееву, — это «полуосвещенная комната, отделяющая сознание от мрака бессознательного, где хранятся неисчислимые сокровища накопленного человечеством опыта». «И те образы, что создает талант, — объяснял писатель своему брату Андрею, — суть реальные опыты прошлого: реальные переживания всей суммы жизней, вошедших частями в основу души — бессознательное. И если внезапно осветить область бессознательного, то вскроется вся тайна человеческой жизни, весь мир!» Андрею Андрееву вспомнились в связи с этим и слова брата, сказанные им по поводу «Черных масок»: «Я был герцогом Лоренцо… не я, а мой прадед, мой давний предок, посеявший свой жизненный опыт во тьме моего бессознательного» [50] . Появление же нежданных «гостей» в душе самого Лоренцо Андреев мотивирует потрясшим герцога известием о том, что родился он от постыдной связи своей матери с конюхом.
50
Андреев Андрей. Из воспоминаний о Л. Андрееве, с. 221.
Хорошо продуманная «загадочность» пьесы обеспечивается и ее композицией: исходный пункт, завязка сюжета, обнаруживается только во второй картине, объясняющей причину помешательства Лоренцо (в башне своего замка, в библиотеке, он находит документ, подтверждающий, что он «сын грязного конюха»). Это — точка, в которой происходит раздвоение сознания героя, и в ней же двойники — Лоренцо, знающий о своем позоре, «вассал Сатаны», и Лоренцо — рыцарь Святого Духа, сын крестоносца, — встречаются в смертельном поединке. Соответственно двоится и сюжет: кошмарный маскарад предстает перед зрителем как порождение фантазии сначала одного Лоренцо, затем — другого. Победа огня — сознания —
над пришедшими из тьмы бессознательного всепожирающими Черными масками дорого дается герою — ценой утраты (еще в ходе «маскарада») любимой жены, донны Франчески, а потом и жизни.Борьба тьмы и света, но уже на уровне социальном, становится темой еще одного произведения, начатого Андреевым на Капри. Сюжет «Тьмы» (1907) — это несколько видоизмененная история, действительно случившаяся с эсером-террористом П. Н. Рутенбергом, однажды скрывавшимся от полиции в публичном доме. Столкновение проститутки, представляющей весь темный и задавленный жизнью народ, и революционера, просветленного идеей служения этому народу, осмысливается Андреевым как философско-этический поединок, в котором герой терпит поражение. Он не в силах противостоять, казалось бы, логически очень уязвимому аргументу: «стыдно быть хорошим», и, отказываясь от своих прежних убеждений, пьет с обитательницами дома терпимости за то, «чтобы все огни погасли». Написанный в период политических репрессий, этот рассказ был расценен в революционном лагере как пособничество реакции, как мародерство «в ночь после битвы»; [51] в отношениях Андреева с Горьким образовалась глубокая трещина…
51
См.: Боровский В. В. В ночь после битвы. — В его кн.: Литературная критика. М., 1971; Луначарский А. В. Тьма. — Собр. соч. в 8-ми томах, т. I. M., 1963.
Субъективного желания автора услужить реакции тут не было и быть не могло, и герой «Тьмы» — вовсе не злая сатира на революционера, а честная попытка разрешения насущных социально-нравственных проблем. Авторскую «правду», идейную концепцию «Тьмы» следовало искать (как и в других андреевских произведениях с актуализированным сюжетом) глубже внешне-скандальной коллизии развенчания «лучшего из лучших» перед продажной женщиной и грубым, опустившимся приставом.
«Хороший» в понимании Андреева — это верный самому себе, честный перед самим собой, и потому «правда» пристава, «старого взяточника и пьяницы», «правда» проститутки, «в душу которой были уже заброшены семена подвига», и «правда» террориста, вновь открытая им, встречаются равноправно, и суд общества с этой точки зрения не имеет значения. Дело не в том, что герой «Тьмы» не типичен как революционер, и не в том, что для революционера отказываться от своих высоких идеалов безнравственно, и не в том, что погасить огни и всем лезть в темноту — дурной социальный рецепт. Откровение Алексея, бездна, которая предстала перед ним и в которую он смело шагнул, — это торжество его собственной природы, победа его бессознательного «первоначала» над «книжной чуждой мудростью». Всерьез никто, конечно, не мог поверить, что Андреев зовет всех во тьму невежества, разврата и преступлений, но было непонятно, почему он сам уклонился от оценки «возмутительного» поступка своего героя. Вероятно, потому, что для Андреева было не столь важно, что этот герой революционер. Но стоило ли в таком случае тревожить столь животрепещущий, годный скорее для памфлета сюжет, столь злободневную тему? Ведь, в самом деле, трудно в этом контексте понять, что террорист, возвращающийся «к какому-то первоначалу своему», — тот же «вневременной» герцог Лоренцо, что предмет авторского познания, несмотря на разительное отличие предметов изображения, да и самой художественной формы, в «Тьме» и в «Черных масках» — один и тот же.
В 1908 году Андреев вторично женился: его венчание с Анной Ильиничной Денисевич (по первому мужу Карницкой) состоялось 20 апреля в Ялте. Вскоре было закончено строительство его дома на Черной речке (Ваммельсуу) в Финляндии, и новое семейство прочно там обосновалось [52] . Драматург Ф. Н. Фальковский, сосед и добрый знакомый Андреевых, в своих воспоминаниях пишет: «Клочок земли на финской скале стал миром Леонида Андреева, его родиной, его очагом; сюда он собрал свою многочисленную семью, свои любимые вещи, свою библиотеку и из этой добровольной тюрьмы он очень неохотно, только по необходимости, выбирался на несколько дней по делам своих пьес в Петербург или Москву… Где бы он ни находился, он рвался обратно, в свой дом, роскошно, уютно обставленный, с сотнями любимых мелочей, из которых каждая невидимой нитью тянулась к его мозгу и сердцу…» [53]
52
У Андреева было двое сыновей от первого брака. Старший, Вадим (1902–1976), жил с отцом, а в гимназические годы в Петербурге (у профессора М. А. Рейснера) и в Москве, в семье Добровых, родственников А. М. Велигорской, где постоянно воспитывался и второй сын Андреева, Даниил (1906–1959). Дети от второго брака — Савва (1909–1970), Вера (1911–1986) и Валентин (1913–1988) жили постоянно с отцом на Черной речке, вплоть до его смерти.
53
ЛН, 594.
Устроенный быт вносит размеренность и в работу Андреева: дни и вечера посвящаются гостям и домочадцам, ночи — творчеству. Он теперь почти не пишет от руки; мастер живого рассказа, он, расхаживая по своему огромному кабинету, целыми абзацами, целыми картинами диктует рождающиеся тут же произведения, и машинка Анны Ильиничны едва поспевает за ним.
В это время в творчестве Андреева наряду с устоявшимися темами и найденными формами намечается и своеобразный возврат к некогда заброшенному бытописательству: попеременно появляются совершенно непохожие по своей художественной манере пьесы — «Царь Голод» — и «Дни нашей жизни» (1908), «Анатэма» — и «Gaudeamus» (1909), «Океан» (1911) — и «Екатерина Ивановна» (1912)… Чем это объяснить? В. Беклемишева вспоминает: «Андреев в минуты откровенности признавался, что пишет реалистические пьесы для широкой публики, которой чужды и непонятны его трагедии… Но для того, чтобы написать эти пьесы, нужно было самому волноваться теми темами, которые в них затрагивались, и мне было непонятно, что волнует в них Леонида Андреева и чем они близки ему» [54] . Действительно, в «Днях нашей жизни» нет трагизма «Черных масок», но нетрудно все же догадаться, что «повседневность» студенческого быта была для Андреева особой «повседневностью»: в ней сложился он сам как человек и как художник; к тому же писателем все сильнее овладевала уверенность, что и быт может очень много дать для разрешения «проклятых» вопросов. В искусстве Андреев искал и ценил не форму как таковую, а ее соответствие замыслу, вне зависимости от ее «прописки» в том или ином литературном течении. «И когда символизм потребует от меня, чтобы я даже сморкался символически, я пошлю его к черту; и когда реализм будет требовать от меня, чтобы даже сны мои строились по рецепту купринских рассказов — я откажусь от реализма», — писал он А. В. Амфитеатрову [55] .
54
Реквием, с. 239.
55
ЛН, 541.