Том 1. Рассказы и очерки 1881-1884
Шрифт:
— А вперед наука, братчик… Может, ты и в самом деле хотел шилом патоки… О-ха-ха-ха!.. Егорка нам теперь и смажет салазки-то… Ну, да мне наплевать, братчик, пора костям и на покой… С голоду не умру: домишко свой есть, деньжонок малая толика в кубышке лежит — чего мне больше, старику.
— Ну, а мы тут без вас окрутили Епинета-то Петровича, — заговорил о. Андроник, переменяя разговор. — Только жена-то у него того… как моя хина: есть да на яицах сидеть. Теперь уж дела не поправишь, а жаль… Глупа уж больно Глафира-то Митревна, свыше меры глупа, а Епинет Петрович свыше меры прост. Да и Фатевна… Эх, немного бы погодить надо было!
— А что?
— Да как вам оказать… Конечно, на все воля божия, ни единый влас главы нашей не упадет без его воли, а все как раскинешь умом… У Епинета Петровича еще летом делишко
— Что другое-то, отец Андроник?
— Как тебе сказать-то это?.. Гаврило Степаныч, конечно, был хороший человек, и пострадал он невинно… Только, братчик, все мы люди — человеки.
Я решительно ничего не понимал в этом наборе слов; о. Андроник не решался высказать свою мысль прямо, и я спросил его, что он хотел сказать.
Отец Андроник повернул ко мне свое широкое скуластое лицо, красное и лоснившееся от выпитой водки, нервно расправил бороду и улыбнулся. Так как я и теперь ничего не понял, он заговорил совсем изменившимся голосом:
— Вы были у Александры Васильевны?
— Да, был.
— Гм… Женщина молодая, в соку, а житьишко ее самое плохое, хоть она и утешается своей школой. Школа школой, братчик, а человек человеком… Придешь к ней, посмотришь на нее, так слеза и прошибет другой раз. Чего она так-то будет жить ни богу свеча, ни черту кочерга… Бабенка еще молодая, а впереди ничего. Скажешь ей ласковое слово, так она молиться на тебя готова, а то не думает, что мне это ласковое слово ничего не стоит. Вот я приду к ней в каморку-то, ведь кошки за хвост повернуть негде, а я с брюхом своим едва продерусь в дверь-то… сяду и, грешный человек, всякий раз думаю, чтобы Епинету-то Петровичу жениться на ней!.. Ведь золотая душа, не чета Глашке-то! Я вот сам женился двадцати двух лет, через год овдовел, а теперь мне шестьдесят четвертый пошел — трудно, братчик, прожить век одному. И птица, и зверь, и козявка всякая…
Отец Андроник неожиданно замолк, отвернулся и кулаком вытер слезу.
— Мое-то уж все пережито, так по себе-то и другого жаль… Гаврилу Степаныча уж не поднять из могилы… Вон про меня что пишет Егорка-то: Андроник пьяница, Андроник козлух держит, а он был у меня на душе… а? Ведь в двадцать-то лет из меня четверых Егорок можно сделать… а водка, она все-таки, если в меру, разламывает человека, легче с ней. Вот я и пью; мне легче, когда она с меня силу снимает… Эх, да не стоит об этом говорить!.. Претерпех до конца и слякохся.
Поговорив с расчувствовавшимся стариком еще с полчаса, я оставил его домик; Асклипиодот, — покачиваясь на стуле, пел своим могучим баритоном: «Волною морскою скрывшего древле, гонителя-мучителя фараона…» Меня далеко проводили звуки этого пения, пока я не завернул за угол к пруду.
Еще издали, как я подходил к домику Фатевны, до меня долетал какой-то шум голосов и женский крик. Когда я вошел в комнату Мухоедова, мне представилась такая картина: сам Мухоедов, бледный и взволнованный, бегал по комнате, Глафира Митревна и Фатевна стояли в противоположных концах комнаты и кричали в два голоса. Заметив меня, Глафира Митревна с заплаканными глазами и сердитым лицом ушла в другую комнату, но Фатевна не думала оставлять поле сражения и голосила на три улицы; в одном окне я заметил побелевший нос Галактионовны, которая занимала наблюдательный пост.
— Статошное ли дело, — кричала Фатевна, размахивая руками. — Разе это порядок? Женатый человек и таскается по чужим женам… разе это порядок?.. я мать?!.
— Умолкни, несчастная!.. — шептал Мухоедов, хватаясь за голову.
— Ты там прохлаждаешься у той, а Глафира Митревна прибежала ко мне и говорит: «Мамынька, я сейчас в воду…» Разе это порядок? Теперь взять дохтуров… Обстоятельные люди, как есть; намедни опять десять билетов купили, а билет-то ноне двести рубликов стоит. Вот это порядок, а не то что мы!.. У тебя дите… о нем теперь должен заботиться. Семой год теперь служишь на тридцати рублях, а мне писарь сказывал, что все оттого, что гордость свою соблюдаешь… Пошел бы к Муфелю да в правую ногу, глядишь, дева, жалованья-то и прибавили, а то бы в емназию учителем поступал. Писарь говорит, по две тыщи жалованья платят в емназии-то…
Мухоедов схватил Фатевну за плечи, вытолкнул из комнаты и дверь затворил на крючок;
он несколько минут бегал по комнате, как зверь в клетке, а потом, остановившись, проговорил с конвульсивной улыбкой:— Видел?
— Видел…
— И это каждый день… Это какая-то тридцатилетняя война! Просто с ума, кажется, сойду.
— Отчего ты не уедешь отсюда?
— Куда?
— Поступил куда-нибудь на службу — и конец. Жену увез с собой, а Фатевна пусть себе живет здесь.
— Нет, не могу…
Мы сели к отворенному окну, у которого сидели год назад, и несколько времени молчали.
— Не могу, — еще раз проговорил Мухоедов.
— Почему?
— А видишь, в чем дело… Теперь моя песенка спета, влетел по уши, так я решил про себя, что уж если не умел устроить собственную жизнь, так буду жить для других. Помнишь Гаврилу? Вот и пойду по его дорожке… Святое дело. Ведь живет же Александра Васильевна, а я проживу и подавно… Наше товарищество, кажется, укрепилось, «сестер» нет — теперь хорошая минута, чтобы открыть потребительную артель, и мы уж открыли ее неофициальным образом. Потом мне хотелось бы школу Александры Васильевны поворотить в ремесленное училище, составить на первый раз при ней библиотечку, музеишко, лабораторию… Понимаешь? Ведь это живое дело… Эх, жаль, что Гаврилы нет!.. А что касается моей семейной обстановки, то, право, мне кажется, и к аду можно привыкнуть. У моей достойной половины есть свои достоинства: она ленива, как черепаха, и ей скоро надоест сражаться со мною, а с Фатевной я приму меры строгости, задам ей как-нибудь перцу во вкусе Кита Китыча…
Мухоедов даже сам рассмеялся над своими словами и, повернув ко мне голову, проговорил:
— Ну что отец Андроник?
— Удивительный старик.
— А он не говорил тебе ничего о деньгах, которые на школу Александре Васильевне дает?
— Нет.
— И не скажет… не такой человек. Ведь сам предложил, а если разговор зайдет о школе, на смех подымет, пустяками зовет.
К окну, у которого мы сидели, подошел Яша, улыбнулся, махнул палкой и забормотал:
— Здорово, Иваныч… сорок восемь серебром… Я кабак на пруду выстрою… Приказал… Иваныч будет водку пить…
— И этого дух века заедает, — с печальной улыбкой проговорил Мухоедов.
— Жалованье, Иваныч… буду получать… Четыре недели на месяц, Иваныч… пятую спать!
В камнях.
Из путешествия по реке Чусовой{2}
I
Наш полубарок отвалил от пристани Межевая Утка в первых числах сентября. Вода в Чусовой стояла очень низко, и наше сшитое на живую нитку суденышко постоянно задевало за «таши», то есть за подводные камни. Для непривычного человека, особенно в первый раз, даже делается страшно, когда по дну барки точно кто черкнет ножом. Вздрогнешь даже в первый момент. Только взглянув на спокойные лица бурлаков, успокаиваешься и стараешься скрыть невольное смущение. Бурлаки не обращают никакого внимания на такие почеркивания, и разве когда получится довольно сильный толчок, точно за дно барки схватит какая-то могучая рука, и наше суденышко все вздрогнет, — кто-нибудь проговорит стереотипную фразу:
— Тише, хозяин дома!..
Наш полубарок представлял собой судно длиной сажен в десять и шириной около четырех. На носу и корме были устроены легкие палубы, середина была открыта; медные «штыки», уложенные правильными рядами посередине и около бортов, издали представлялись поленницами каких-то коротеньких красных дров. Настоящие большие барки ходят по Чусовой только раз в году, весной; они имеют в длину 18 сажен, покрыты сплошной палубой и вмещают до 15 000 пудов груза, тогда как наш полубарок был нагружен всего 4 000 пудов штыковой меди. На середине нашего полубарка была устроена из рогож избушка водолива; около нее дымился очаг; у самого борта — льяло для откачивания из барки воды деревянным ковшом совершенно особенного устройства. На носу и на корме были прикреплены длинные бревна с широкими досками на концах — это «поносные» или «потеси», при помощи которых барку поворачивают в ту или другую сторону. Такая потесь представляет из себя громаднейшее весло, которое едва поворачивают пять человек. На задней палубе на большой скамеечке сидит обыкновенно сплавщик.