Том 1. Рассказы и сказки
Шрифт:
Людвиг Яковлевич в ужасе закрыл глаза и очнулся лишь после того, как с молодого человека присудили пятнадцать рублей в месяц и секретарь суда стал быстро окликать всех вызванных по делу гражданина Книгге.
Услышав свою фамилию, Людвиг Яковлевич произнес чужим голосом: «Есть», подошел к столу и вдруг совсем близко от себя увидел аккуратную Полечкину жакетку. Старуха с извилистым носом хлопотливо подталкивала девушку к решетке, бросая на Людвига Яковлевича грубые взгляды. Из прохода между скамьями надвигались свидетели. Людвиг Яковлевич увидел напряженно
Судья тряхнула седыми, коротко остриженными волосами, оправила на себе зеленую вязаную кофту, неряшливо осыпанную папиросной золой, мельком взглянула в дело и устремила на Людвига Яковлевича скучный, ничего не выражающий взор.
— Признаете? — спросила она очень утомленно.
— Вот этот самый кобёл и есть, — дробно заговорила старуха, перебивая судью. — Нешто такой признает? Держи карман! Кобёл и есть кобёл. Как с трудящейся девушки надсмеяться — на это они способные, товарищ народная судья, а как давать на содержание ребенка, так на это они неспособные. И соседи все, как один, могут доказать определенный факт, и товарищ делегатка пущай удостоверит…
— Помолчите, а то велю удалить, — поморщилась судья. — Так что же вы можете сказать, гражданин Книгге?
Людвиг Яковлевич посмотрел на Полечку. Она стояла пунцовая от стыда, соблазнительная, заплаканная, — полон рот слез, — опустив голову, и дрожащими пальчиками поправляла соску, вылезшую из маленького кораллового ротика ребенка.
Сердце Людвига Яковлевича дрогнуло.
— Я любил ее все равно как родную дочь, — сняв пенсне, сказал он дрожащим голосом и аккуратно вытер сырую щеку большим чистым носовым платком.
— Помолчите минутку. Это пролетарскому суду знать не интересно. Вы отвечайте на вопрос: признаете или не признаете?
— Признаю, — сказал Людвиг Яковлевич, замирая.
— А раз признаете, зачем же так некрасиво поступили? Довольно стыдно! А еще интеллигентный человек. Разве можно девушку с ребенком на руках выбрасывать на улицу.
— Я ее не выбрасывал, — сказал Людвиг Яковлевич, — я ее всегда любил все равно как родную дочь. И сейчас люблю.
— Помолчите. Вы отвечайте пролетарскому суду прямо: будете содержать ребенка или не будете? Будете с ней жить или не будете?
— Буду, — сказал Людвиг Яковлевич, прикладывая руку к сердцу. — Буду и никогда от этого не отказывался.
Старуха с извилистым носом всплеснула руками и быстро взглянула на парикмахера.
— Так-с. А вы, гражданка? — спросила судья Полечку.
— Я не отказываюсь, — прошептала одними губами девушка, опустив ресницы, отяжеленные крупными каплями слез.
— Я извиняюсь! — хрипло воскликнул парикмахер Макс, и уши его стали мраморными. — Граждане судьи… Я извиняюсь…
— Помолчите! — махнула на него карандашом судья. — Так в чем же дело, я не понимаю, если никто не отказывается?. Все ясно. Ну, поссорились, ну, помирились. Нельзя в самом деле из-за каждого пустяка в народный суд бегать. Милые бранятся, только тешатся. Помирились, и ладно. И
чтоб я вас больше здесь не видела! Анисимов, прекращай дело, оглашай постановление!. До свиданья! Следующие!Людвиг Яковлевич нежно и вежливо взял Полечку под руку. Они не торопясь прошли мимо окоченевших свидетелей и вышли из зала.
Через некоторое время к воротам дома, где жил Людвиг Яковлевич, подъехал извозчик. На высоком сиденье пролетки, как на троне, помещались Людвиг Яковлевич и Полечка, с двух сторон поддерживая полосатый матрас, поставленный стоймя.
1929
На полях романа *
…Человек высокого роста спустил ногу со ступеньки. Вагон стоял в голове. Платформа сильно уехала назад. Дурно зашнурованный башмак не достал до земли. Человек подкинул спиной швейцарский мешок, сказал: «Гоп!» — и прыгнул на землю.
«Как Подколесин», — тотчас подумал он и юмористически хмыкнул.
В детстве, рассматривая сочинения Гоголя, видел картинку: над землей, вдоль окна, висел в воздухе согнутый в три погибели господин в узких клетчатых панталонах со штрипками, с завитым хохолком над гусиной головой. Некто Подколесин. С тех пор, прыгая с высокого, каждый раз обязательно вспоминал Подколесина. Это осталось на всю жизнь.
А жизнь была длинная и непростая.
Огни станции хотя были и далеко, но блестели прямо в глаза и мешали видеть. Он расставил руки и, думая о страшной власти памяти над жизнью, пошел раскорякой сквозь темноту, как сквозь туннель.
Его ждали. Он поравнялся с будкой, заваленной виноградом и арбузами. Фруктовый свет упал на белую бородку и клетчатую от морщин щеку. Его окликнули:
— Товарищ Мусатов?
— Я самый, — ответил он хорошо выработанным басом старого партийного работника. Он остановился, вглядываясь в людей, стоящих за светом. Их было довольно много.
— Черт возьми! — молодцевато воскликнул Мусатов. — Я приехал сюда в некотором роде частным образом, а вы мне такую помпу закатываете! Совершенно зря… Ну, кто из вас товарищ Юхов, признавайтесь?
Юхов выдался плечом из тесной кучки и пожал крупную руку.
— А я вас сразу по портретам признал, — сказал он, разглядывая вциковский флажок на груди гостя. — Долго у нас пробудете?
— Денька два-три.
Подталкиваемый со всех сторон дружескими плечами, хмыкая и разминаясь, Мусатов прошел через вокзал.
— Ну, это вы, положим, бросьте, — бубнил на ходу Юхов и вдруг сразу перешел на «ты», — даже не думай. Раньше недели тебя не выпустим. Арестуем.
— Я лицо неприкосновенное, — нарочно надменно сказал Мусатов в нос, выставляя обширную грудь и раскатываясь на букве «р».
— Ничего! Мы твое имя носим. Что захотим, то с тобой и сделаем. Хоть в Политбюро жалуйся.
Мусатов остановился на лестнице, надел пенсне и косо посмотрел на Юхова.
— Вот как?