Том 1. Российский Жилблаз
Шрифт:
В этих саморазоблачительных исповедях и наставлениях немало, конечно, от литературы Просвещения, в частности от сатирической русской журналистики последней трети XVIII века — типа «Живописца» Новикова или «Почты духов» Крылова. Сами говорящие фамилии, открытые (Головорезов, Гадинский) или скрытые (Латрон происходит от латинского слова «разбойник»), играют роль клейма, гневно выжигаемого рукою палача-сатирика. В этой манере, отчасти напоминающей сатирическое бытописание романа А. Е. Измайлова «Евгений, или Пагубные следствия дурного воспитания и сообщества» (1799–1801), где также действовали Негодяев, Развратив, Распутин, Лицемеркина и т. д., — в этой манере было немало желчно-язвительного, хлесткого, беспощадного и прямолинейного.
Однако в романе Нарежного ощущается и другая манера. Юмор «Российского Жилблаза» довольно многоцветен, разнообразен по своей стилистической окраске и источникам. Здесь и комизм непонимания, провинциальной наивности, когда впервые попавший в Москву Гаврило Симонович никак не может приладиться к столичным нравам. Здесь и комизм одураченного простодушия, доверчивости, как в случае с добрым Простаковым, чуть было не оказавшимся на уде у князя Светлозарова (то есть Головорезова). Здесь, наконец, и тот особенно тонкий и далеко идущий комизм, который можно проиллюстрировать жалобой поступившего в актеры плута-офицера:
Иные картины в романе поданы в столь неопределенном мерцающем свете, что создается впечатление о моральной нейтральности или даже безразличии. Между тем скорее перед нами жизненная сложность и многоликость. Таково изображение масонского общества благотворителей света, в которое довелось попасть Гавриле Симоновичу.
Принято говорить о резко обличительном, сатирическом направлении этого описания — и действительно, картины пьяный развратных оргий, устраиваемых под видом духовных бдений, говорят сами за себя. Но в то же время патрон этого общества, некий господин Доброславов, занят действительно какими-то благотворительными делами — по крайней мере, помогающий ему как секретарь Чистяков ни разу не имел случая в этом усомниться. И способы выманивания денег у членов общества, прожигающих те богатства, которые надлежит употребить «на вспомоществование бедному человечеству», создают нечто в роде системы филантропического мошенничества или мошеннической филантропии. При этом Доброславов и его помощник Чистяков не собираются увещевать своих жертв, освобождать их от «дурачеств» — они просто приноравливаются к порочным страстям с тем, чтобы «переменить направление их по своим видам». Благотворители света строят свою деятельность с расчетом на всеобщую и глубокую испорченность человечества, и они, как правило, не ошибаются.
В подтексте романа, несмотря на просветительские и подчас морализаторские — впрочем, умеренно морализаторские — интонации, чувствуется глубоко безотрадный, трезвый взгляд на человеческую природу. И в этом Нарежный шире традиционно-просветительской идеологии, а также предромантического, сентименталистского культа естественного развития.
Знаменательны воззрения, да и весь облик, вся жизненная история мудреца Ивана Особняка, с которым встречается Чистяков к концу своих странствий (прототипом этого персонажа считают украинского философа Григория Сковороду). Узнав, что Гаврило Симонович возвращается из Варшавы, не найдя там счастия, Особняк изливается в горьких инвективах против столичной жизни, ибо «всякий город есть море глубокое и пространное, в нем же гадов несть числа» [18] . Можно подумать, что мудрец противопоставляет городскому разврату невинность сельской жизни! «…Разве не прекрасна природа в сельской красоте своей? Разве она скупится дарами своими?..» Но это не совсем так. Из жизнеописания Ивана выясняется, какую длинную череду разочарований уготовила ему судьба, в том числе и разочарование в деревенской гармонии. Вначале Иван, выпускник Киевской академии, понаторев в философии и богословии, читал в городе проповеди о кафедры; но успехов в насаждении добродетели не добился. Потом, вняв совету умирающего отца: «Люби красоту и избегай известности», — решил переселиться в деревню, чтобы вступить во владение «двухсот творений, называемых крепостными». Решив, что «крепостной человек есть точно человек мне подобный», имеющий «все преимущества души и тела», новоявленный помещик обратился к крестьянам с речью, «в которой, объяснив им право их и преимущества, яко таких же человеков, просил не отягчать себя лишним повиновением моим прихотям…». Результат оказался неожиданным: «бесчинство, похабство, леность и вообще разврат воцарились в сельце моем», — и имение пришлось отдать в опеку. Новый хозяин «тут же пересек всех, правых и виновных», посещая деревню, «всякий раз сдирал кожи с крестьян и чрез два года сделал их по-прежнему трудолюбивыми и трезвыми крестьянами». Это навело Ивана на горькие размышления: «Боже мой… Неужели такова натура человека, что одним игом гнетущим можно заставить его идти прямою дорогою!»
18
Скрытая цитата из стихотворения И. М. Долгорукова «Парфену» (строфа XV) сб. «Поэты-сатирики конца XVIII — начала XIX века». Л., 1959.
Побывал еще Иван снова в Киеве в роли «учителя моральной философии при тамошней академии»; говорил смелые проповеди, в которых обличал пороки и злоупотребления. Но успехов в исправлении нравов опять-таки не достиг, вызвав всеобщее озлобление и ненависть.
И вот в результате всех разочарований Иван, прозванный Особняком, то есть человеком, живущим «особо, отдельно» (В. И. Даль), решился оставить должность наставника, не оставив своих принципов честной и праведной жизни. И — странное дело! — то, чего он так добивался, пришло само собою: люди искали его совета, слушались наставлений. Не потому ли, что в моральном примере мудреца не было уже никакой обязательности, авторитарности? Да к тому же, зная человеческую природу, он уже «не требовал невозможного или даже трудного».
Нарежный не отказывается от просветительской веры в возможность совершенствования, но корректирует и умеряет ее довольно трезвым и почти безотрадным взглядом на людские слабости.
А что представляет собою главный персонаж романа? Следует помнить, что от плутовского романа еще нельзя ожидать строгой характерологии в более позднем смысле этого слова, выработанном реализмом XIX века. Цельность пикаро как характера еще проблематична; более или менее четко можно распознать лишь два момента его психологической эволюции: «пробуждение» реального понимания жизни вначале и раскаяние —
моральное «воскрешение» или просто отшельничество, отдаление от мира — в конце. Между этими крайними вехами в длинной веренице переживаемых героем событий нет строгой логики и последовательности; отсюда возможность их бесконечного продолжения, «нанизывания», а также внутренней перестановки, словом, композиционная аморфность. Но если у героя плутовского романа нет определенной характерности, то есть некое общее психологическое направление, отличающееся отсутствием резкости и широтой. Он не герой зла, хотя постоянно творит зло; он скорее прагматик, приспосабливающийся к окружающим обстоятельствам, — увы, чаще дурного, чем благородного свойства. А. Галахов сказал о лесажевском Жиль Блазе: «Он, как и большинство смертных, столько же готов на честное дело, сколько и на плутни, смотря по тому, что лучше ведет к устройству благоденствия» [19] . Это в общем применимо и к «российскому Жилблазу», действующему нередко импульсивно, под влиянием минуты, способному и на великодушие, но в то же время — особенно в конце его карьеры, на службе у князя Латрона, — опускающемуся до низин подлости и бесчестия. Он жаден к впечатлениям жизни, любознателен, тянется к учению, к книгам, невольно обнаруживая в своих художественных симпатиях и знание реальности, и демократический вкус (пикаро обычно выходец из низов; Гаврило Симонович хотя и «князь», но худородный, малоимущий). Проводя целые ночи в чтении, осилив горы книг, он разочарован: «Везде ложь, фанатизм, приноровление ко времени, старание угодить большим людям».19
А. Галахов. История русской словесности, древней и новой. СПб., т. II, 1868, с. 180.
В то же время едва ли можно сказать, что у героя плутовского романа есть какая-нибудь твердо намеченная линия, хорошо продуманная программа, кроме общего желания пробиться вверх или остаться на поверхности. В отношении Гаврилы Симоновича это особенно верно, ибо даже его уход из дома, начало странствований не вызваны какой-то определенной целью — скажем, поисками
сбежавшей жены или похищенного сына (что иногда утверждается в научной литературе). Нет, Чистяков оставляет родные места просто потому, что ему, одинокому, здесь не по себе («Сноснее страдать между людьми, не знающими тому причины, страдать под небом незнакомым…»); и если затем на жизненных дорогах он встречается и с сыном и — неоднократно — с женой, то это происходит помимо его воли, в результате стечения обстоятельств. Жизнь несет Гаврилу Симоновича, как поток — щепку.
Подобная духовная организация персонажа и вытекающая отсюда особенность действия важны именно для романа как жанра. С одной стороны, роман связан с определенным развитием личного начала — инициативы, самосознания, любовного порыва, стремления к счастью и т. д. Но с другой стороны, это начало не должно быть чрезмерным, нуждается в смягчении и, что ли, дозировке — иначе вся конструкция романа грозит быть опрокинутой. Теоретики романа на пороге XIX века неоднократно настаивали на этих ограничениях: Шеллинг в «Философии искусства» писал, что романист не должен слишком держаться за своего героя, который, открывая доступ разнообразному материалу, напоминает «перевязь вокруг целого снопа»; [20] Гете же (в «Годах учения Вильгельма Мейстера», кн. V, гл. 7) проводил параллель между романом и драмой: «Герою романа надо быть пассивным, действующим в малой дозе; от героя драмы требуются поступки и деяния. Грандисон, Кларисса, Памела, Векфильдский священник и даже Том Джонс — если не всегда пассивные, то во всяком случае тормозящие действие персонажи, а все события в известной мере сообразуются с их образом мыслей. В драме герой ничего с собой не сообразует, все ему противится, и он либо сдвигает и сметает препятствие со своего пути, либо становится их жертвой».
20
В.-Ф. Шеллинг. Философия искусства. М., «Мысль», 1966, с. 382.
Легко понять, что все это связано с романной широтой, с тенденцией к универсальности. Что было бы, если, например, Гаврило Симонович проявил неожиданный максимализм и либо победил обстоятельства, либо стал их «жертвой»? Действие оказалось бы исчерпанным и включение в него новых сфер жизни не произошло. Способность романного героя быть сквозным персонажем есть в то же время его проницаемость для все нового и нового материала. Тип плута, пикаро оказался для этой цели одним из самых приспособленных.
В романе Нарежного наблюдается даже избыток — и немалый — событийности и действия; впрочем, это уже связано не столько с природой главного персонажа, сколько с известной приверженностью автора к рамкам старого романа — того жанра, для которого романическое было синонимом заведомо несбыточного и сказочного. Смело раздвигая эти рамки с помощью нравоописания, местного бытового и социального колорита, Нарежный нередко оставался им верным в конструировании интриги и ведения действия. Конечно, тайна происхождения персонажа, похищение ребенка, неожиданные встречи и т. д. — все это были довольно обычные ходы, заимствованные нравоописательным и реальным романом у романа авантюрного; однако Нарежный явно перебарщивает по части этих ходов, нагромождая их один на другой и оснащая весьма искусственной мотивировкой (таковы, например, довольно запутанные мотивы похищения Никандра богатым Причудиным). Нарежный, как хорошо сказал А. Галахов, не сумел полностью выйти из-под «влияния сказочной настроенности». «Он переменил сцену действия, выбрав для нее Россию, вместо чужих земель: это делает ему честь; но, при замечательном своем даровании, он еще не покинул обычая придумывать действие похитрее и запутаннее» [21] .
21
А. Галахов. Указ, соч., с. 178.
Не вышел Нарежный до конца и из-под «настроенности» другой: сентиментально-нормативного свойства. Плутовской роман, мы говорили, самим духом своим был направлен против традиционно добродетельного героя (противопоставляя ему антигероя); тем не менее некий остаток нормативности сохранился в художественном мире «Российского Жилблаза». Сохранился в лице Чистякова-младшего, Никандра, корректирующего своим жизнеописанием судьбу Гаврилы Симоновича. И Никандру довелось познать изнанку жизни, входить в чужие дома на правах «третьего», то есть или слуги, или помощника художника Ходулькина, или ученика метафизика Трис-мегалоса, но все это для того, чтобы показать образец добродетели, совершить подвиги, напоминающие рыцарские (спасение Наташи от злодеев), а главное — чтобы, пройдя через искусы страсти и соблазна, сохранить верность своей возлюбленной Елизавете.