Том 1. Солнце мертвых
Шрифт:
– А что, жив профессор?
Лягун смеется. Рыжеватая бороденка смеется тоже, а крапины на изможденном и злом лице, веснухи, – пояснели.
– Жи-вет! До девяноста годов – живет! Всех переживет, на этот счет настойный! Как первые наши приходили, севастопольские… – потрясли. Старухе его не в чем и в гроб лечь было. Босую клали. Ему не обидно, слепой вовсе. А кре-пкий! Пришли ваши, добровольные… – он опять за свое, книги сочинять! Про человека изучает, насчет кишков. Не видать ему, так он на машинке все стучал. Как ни идешь мимо – чи-чи-чи… чи-жить себе, шпарит по своей науке! А именье ему в свой черед деньгу кует. Ну, и вышла у меня с ним ошибка. Ка-ак матросики наши налетели, семинут ко мне… потому я здешний пролетарий, законный… «Товарищ Лягун, какого вы взгляду об профессоре? как нам с им? казнить его либо как?..» А время тогда было шатовое… к какому берегу поплывешь? Сегодня они, завтра, глядишь, энти подойдут… Теперь закрепились, а тогда… Ну, я, ваша милость,
Он стучит себя веснушчатым жилистым кулачком в грудь и так впивается в мои глаза своими, вострыми, зелеными глазами, дышит такою злостью, что я отодвигаюсь.
– Я, ваша милость, так могу сказать!.. И чахотка может открыться враз, до крови… Заперхаю, заперхаю… «До чихотки, – говорю, – могут донести нашего брата, как гнетут!» Кого хочу – могу подвести под «мушку». Со мною не годится зубаться, я человек больной… всегда могу расстроиться! Ну, он ни гу-гу! – про корову. Ла-дно. То-лько это ваши задрапали по морю – на-ши родименькие идут. Я, ни слова не говоря, к нему. А он слепой, ничего не знает, стукает про свое! Всхожу на веранду, где у них лесенка, под виноградником… – его делмилосердие не допускает, девица для ухода у него. Говорю: допускайте, я их спаситель жизни! Всхожу. «Опять, говорю, здрасте, его превосходительство! позвольте вас с праздничком проздравить, наши опять пришли!» Выпрямился так… – он, ведь высо-кий! – а ничего не видит. «Что тебе, Федор, надобно?» – «Доверьте мне Голанку, а то могут быть неприятности. Вы меня знаете, какой я человек для вас внимательный, а мне молоко прямо необходимо, как я вовсе в скоротечной чихотке… тридцать пятый год страдаю…» Дал! Очень деликатно, ни сло-ва! Так мне благородное обращение пондравилось, и я им даже от любви сказал: «Вы, – говорю, – его превосходительство, надейтесь на меня теперь. Я, может быть, бо-ольшую силу у них имею, этого никто не может знать!.. ни одного худого слова про вас не будет доказано! Заштрахую вас коровкой. Могу даже сказать, что коммунистов прикрывали! Даже почет вам будет!» Ка-ак он вспрыгнет! «Вон, – кричит, – с-сукин сын!» Затопотал, так и налился, как гусь… руками нащупывает, трясется… Я человек прямой, но ежели со мной зуб за зуб… ладно! Ну скажите!
Он вглядывается в мои глаза, и в его зеленоватом взгляде я чувствую такое, что задыхаюсь, но не могу уйти: я должен все выпить.
– А если я все знаю?! По инструкции я должен объявлять! У коммунистов свой закон… даже на мать обязан донести по партии! А на эту сволочь всю… А я каждый божий день в кофейнях был или по базару… мне все офицерье известно было, кто где проживал! кто что пожертвовал… какие речи говорили… нами только и крепко все. А тут самый буржуй, сто-о со-рок десятин у таком месте!.. Ладно. Сейчас в свой комитет. Самого врага нашел! От чихотки гибнем, а никогда молочка стаканчик! А у самого семь коров! Товарищ Дерябин председатель был, стро-гой, у-у!.. Все отобрать! до нитки!! Только что девяносто лет ему, и кто-то из Москвы бумагу написал, а то бы на расстрел! Ну, правда, ничего за ним не мог заметить, и ску-пой был, ни на что рубля не жертвовал. Все отобрали, всех коров. И машинку взяли. Теперь стучи хоть об стол. А намедни делмилосердие попалась, змеем меня обозвала и… вот, ей-богу, фигу показала! Сво-лочь! Руку нашли в Москве! Будто машинку им вернуть хотят… Вернули, для науки ученые исхлопотали. Ему бы помирать давно, а он…
– Все на машинке стукает?
– Старик на-стойный! Нет, со мной нельзя цапаться! Есть у меня враг один… ну, да Господь поможет. Будто я поросенка ихнего собакой изорвал! А они мою телку отравить грозятся… Я их усте-регу! Вы изволите знать Шишкина? какие это люди? Борис ихний в добровольцах был, приладился… отвертелся ото всего! Теперь… в камни залезает, чегой-то пишет!.. Я с им много разов
говорил… У, какой человек хи-трый! И про меня будто сочиняет!.. Не чую?! Да ежели опять ваши верх возьмут… что они с нами исде-лают?! Бежать – не миновать! Я с ими суседи… и ничего, от меня им вреду не будет… но я человек больной, собой не владею, когда у меня, может, полведра чистой крови выхлещет… я каждый час перед Господом могу предстать, как вот травка… Господь видит! Они меня выперли с дяденькина сада, господина Богданова… который министром был! а ихний дяденька сущий враг пролетариата, за границу исчезнул! а старик Шишкин сам на хозяйство стал, лишил меня доходу… Я десять лет в сторожах у господ Коробинцева и Богданова служил, мое право законное, а они с Днепровского уезду набегли, зацапали… хотят корову покупать… На какие капиталы?! – я вас спрошу. Мы темных делов этих не допущаем! У них, может, от англичан огромадные деньги для… нападения на пролетарскую власть?! А?! Я старику давал преду… стережение! Не зубайся! Пущай моя корова гуляет в ихнем месте. «Самим… сена ма-ло!» Ла-дно!Я слушаю, слушаю, слушаю… Он сильно пьян. Веснухи на его костлявом лице темнеют, глазки совсем запали – щелочки в огне.
– Совесть у меня… в груди, а то… про-пали Шишкины! Страшный суд теперь… Господь-Справедливец… нам препоручил…
Он сечет пальцем по рябой ладони и втягивается в мои глаза. Мне душно от гнилого перегара…
Я больше не хожу по дорогам, не разговариваю ни с кем. Жизнь сгорела. Теперь чадит. Смотрю в глаза животных. Но и их немного.
Миндаль поспел
Кастель золотится гуще – серого камня больше. Осень идет бойчей – где выкрасит, где разденет. Курлыкают журавли по зорям, тянутся косяками. Уже свистят по садам синицы.
Зори – свежей. Небо – в новом, осеннем, блеске голубеет ясно. Ночами – черно от звезд и глубокобездонно. Млечный Путь сильней и сильней дымится, течет яснее.
Утрами в небе начинают играть орлята. Звонко кричат над долинами, над Кастелью, над самым морем, вертятся через голову – рады они первому дальнему полету. Парят дозором над ними старые.
И море стало куда темней. Чаще вспыхивают на нем дельфиньи всплески, ворочаются зубчатые черные колеса…
Молодые орлы летают… Значит – подходит осень, грозит Бабуган дождями.
На ранней заре – чуть серо – приходят ко мне человеческие лица – уже отошедшие… Смотрят они в меня… Глядят на меня – в меня, в каменной тишине рассвета, замученные глаза… И угасающие глаза животных, полные своей муки, непонимания и тоски. Зачем они так глядят? о чем просят?.. В тишине рождающегося дня-смерти понятны и повелительны для меня зовы-взгляды. Я сердцем знаю, чего требуют от меня они – уже нездешние… И перед этой глухой зарей, перед этой пустой зарей, я даю себе слово: в душу принять их муку и почтить светлую память бывших.
Опять начинаем… который день? Ступайте, тихие курочки, и ты, усыхающая индюшка, похожая на скелет. Догуливайте последнее!
По краю сада растут старые миндальные деревья. Они раскидисты, как родные ветлы, и уже роняют желтые узенькие листочки. Через поредевшую сетку их хорошо голубеет небо.
Я взбираюсь на дерево, цапающее меня за лохмотья, царапающее сушью, и начинаю обивать палкой. Море – вот-вот упадешь в него. И горы как будто подступили, смотрят – что за чучело там, на дереве, машет палкой?! Чего они не видели! Глядят и глядят, тысячи лет все глядят на человечье кружало. Всего видали…
Миндаль поспел: полопался, приоткрыл зеленовато-замшевые кожурки, словно речные ракушки, и лупится через щелки розовато-рябенькая костяшка. Густым шорохом сыплется – только поведешь палкой. Туп-туп… туп-туп… – слышу я сухие дробные голоски. Попрыгивают внизу, сбрасывают кожурки. Любо смотреть на веселое прыганье миндаликов по веткам, на пляску там… – первые шаги-голоски ребят старого миндального дерева, пустившихся от него в раздолье. Не скрипи, не горюй, старуха! Коли не срубят – за зимними непогодами снова придет весна, опять розово-белой дымкой окутаешься, как облачком, опять народишь, счастливая, потомство!
Вижу я с миндаля, как у Вербы, на горке, Тамарка жадно вылизывает рассохшуюся кадушку, сухим языком шуршит. А что же не слышно колотушки за пустырем, где старый Кулеш выкраивает из железа печки – менять на пшеницу, на картошку?!
Отстучал положенное Кулеш. Больше стучать не будет.
Голоногая Ляля топочет-гоняется за миндаликами – попрыгали они в виноградник.
– Добрый день и тебе. Ну, как… едите?
– Плохо… Вчера луковичек накопали, крокусов… Вот скоро Алеша поддержит, привезет из степи хлебца, са-альца!..
Я знаю это. Старший нянькин пустился в виноторговлю, контрабандистом. Поехал с Коряковым затем за горы, повез на степу вино – выменивать, у кого осталось, на пшеницу. Лихие контрабандисты… Ловят их и на перевале, и за перевалом – все ловят, у кого силы хватит. Пала и на степь смерть, впереди ничего не видно, – вином хоть отвести душу. Пробираются по ночам, запрятав вино в солому, держат бутылку наготове – заткнуть глотку, на случай. Хлеб насущный! Тысячи глаз голодных, тысячи рук цепких тянутся через горы за пудом хлеба…