Том 1. Тяжёлые сны
Шрифт:
— Однако потрезвее бываете же вы когда-нибудь?
— По утрам-с, а также и во дни невольного поста.
— Так вот в такое время не придете ли вы когда-нибудь ко мне на квартиру?
— Изволите быть писателем? — спросил оборванец, хитро подмигивая.
— Нет, не писатель. Другой у меня расчет.
— Слушаю-с.
Логин объяснил, как найти его. Детина выслушал, видимо постарался запомнить и потом сказал с широкою улыбкою:
— Да вы не извольте утруждать себя объяснениями, так найду. Почему, угодно знать? Вот почему: есть благодетели, что юродивых да кошек собирают, особенно благодетельницы есть такие сердобольные; ну а которые бы нашего брата желали увидеть, таких не более как по одному на миллиард
Логин молча выслушал, нахмурился и пошел прочь.
— Ваше высокоблагородие! — окликнул оборванец. — А обещанное-то вами заимообразное вспомоществование?
Логин остановился, достал деньги и сказал:
— Все равно пропьете.
— Немедленно же, но за ваше драгоценное здоровье. Щедры, щедры и милостивы, награди вас Господь! Возвращу при первой же возможности. Серпеницын! — назвал он себя, приподнял рваный, серый от пыли и грязи картуз и шаркнул опорками. — Простите, что не ношу с собой вексельной бумаги!
Детина возвратился к товарищам, — и снова понеслись звуки песни. Задушевные были они и ласкали слух. Публика на валу слушала певцов. Эти звуки мучили и дразнили Логина.
«Поэтический замысел, артистическое исполнение… и певцы-пропойцы. Дико и прекрасно!»
Вернулся домой. Из открытых в соседним флигеле окон доносились громкие голоса: то Валя бранилась с семинаристом, который ухаживал за нею.
— Ах ты домовладелец! — долетал на улицу Валин голос. — Толкну ногой — и твой домишка развалится.
— А ты думаешь, Андозерский на тебе женится? — отвечал сердитый юношеский тенорок. — Что забавляется с тобой, так ты и рада.
— А ты дурак; педагогом себя называешь, а сам мальчишка, еще тебя в угол ставят.
— Меня никто не смеет в угол ставить. Ты-наставница, а тебя твои ученики поколотили.
— Врешь, он не нарочно снежком залепил!
Глава тринадцатая
Логин сидел в своем кабинете. Темно-зеленые обои, раздвижные, сурового полотна с розовыми каймами занавески, на медных кольцах по медным прутьям, у трех узких окон на улицу, низкий потолок, оклеенный желтоватою бумагою, темно-зеленый лионский ковер — все делало комнату мрачною. Мимолетным был кроткий свет, которым осенила сегодня Аннина улыбка, и увял цвет, расцветший у ее белых ног.
На столике возле кушетки, на мельхиоровом подносе, стояла бутылка мадеры, белый хлеб, рокфор и маленький тонкий стакан. Логин выпил стоя стакан вина, налил другой стакан и перенес его к письменному столу. Несколько минут просидел в тяжелой задумчивости. Голова горела и кружилась. Чувствовал, что не скоро уснет. Тоскливая жажда тянула к вину.
В последнее время часто случалось проводить ночи вовсе без сна, — ночи томительных грез, отрывочных воспоминаний. В нем творилось что-то неладное. Сознательная жизнь мутилась, — не было прежнего цельного отношения к миру и людям. Достаточно стало малейшего повода, чтобы внезапно начинал думать и чувствовать по-иному, и тогда казался диким только что оставленный строй мысли и чувства.
В бессонные ночи пробегали картины прошлого. Иногда внимание останавливалось на одной из них, — ее очертания становились яркими, назойливо-выпуклыми.
Казалось странно отождествлять себя с мальчиком, на которого смотрел с горы опыта и усталости. Вспоминая, видел себя немного со стороны. Не то чтоб ясно наблюдал того другого, о котором думает, когда по взаимной неточности языка и мысли говорит: я был, я делал. Похоже было на то, когда высунешься из окна и стараешься заглянуть в соседние окна или под карниз дома, где лепятся серые гнезда, или в окна других этажей; дом виден не совсем со стороны, но и чувствуешь, что не
в самом доме находишься. Так и он видел приливы и отливы румянца на щеках, строгие, слегка волнистые линии лица, всю тонкую и хрупкую фигуру, всегда немного понурую, — видел это, как что-то чужое, но не так ярко, как вспоминались предметы совершенно посторонние. Даже сильные душевные движения, пережитые когда-то, припоминались смутно. Зато иногда что-нибудь внешнее и мелкое-, что связано с испытанным сильным чувством, выпукло вставало в памяти.Были некоторые обстоятельства, которые казались совершенно утраченными для памяти. Чувствовалось, что многие звенья той цепи впечатлений, которые некогда стройными волнами перелились через порог сознания, теперь затерялись, упали в общую темную массу пережитого, — и сходные соединились, как сливающиеся ручьи. Сознание, блуждающий огонек, мается по этой нестройной массе и своим мельканием делает то, что называется сознательною жизнью.
Казалось Логину, что не было единства в содержании души, не было целости, что распадение души началось давно и вот теперь близится к завершению. Были дни, когда мысли и чувства шли жизнерадостным путем, — все темное в жизни забывалось. Бывали и жестокие полосы жизни: невыносимая тоска сжимала сердце, и все могилы душевного кладбища высылали своих мертвецов, — тогда изглаживалась в душе память об ее другом, лучшем мире.
Но чаще огонь сознания горел на мосту, между двумя половинами души, и чувствовалось томление нерешительности. Устои моста шатались и трещали под напором волн жизни, и брезжущий огонь сознания озарял иногда их белопенные верхи и страшное шатание устоев. Иногда этот огонь освещал радостные и полные надежд мысли, но сила жить принадлежала ветхому человеку, который делал дикие дела, метался, как бешеный зверь, перед удивленным сознанием и жаждал мук и самоистязания. Чем больше скоплялось в жизни угнетающего, тем бывало сильнее и дольше продолжалось торжество освобожденного низшего сознания.
«Не очевидно ли, думал иногда Логин со странным злорадством, — что мое „я“ — довольно жалкая претензия существа, текущего и обновляющегося, как вода реки в берегах, которые и сами неизменны только по внешности?»
Логин открыл один из ящиков стола и достал письмо, которое получил недавно. На это письмо еще не отвечал. Оно было от лучшего из приятелей, с которым беседовал почти откровенно. Перечитал теперь внимательно все четыре страницы письма. Потом отыскал почтовую бумагу, придвинул кресло поближе к столу и начал писать, — о своем замысле. Долго просидел за этим, то быстро водя пером по бумаге, то откидываясь на спинку кресла и задумываясь. Иногда брал стакан, пил понемногу.
Холодный воздух вливался с улицы в открытое окно. В городе было тихо. Издали доносились болтливые звуки реки у мельничной запруды — там звучно лепетала, и смеялась, и плакала беспокойная русалка, и зеленые над белым телом разметались косы.
Окончил письмо. Допил вино из стакана. Ощущение холодноватого стекла и вкус вина доставляли наслаждение, в котором на минуту весь сосредотачивался. Потом опять становилось тоскливо.
Прошелся несколько раз по комнате, перелил из бутылки в стакан остатки вина и опять сел к столу перечитывать письмо.
Прочтя то место, где говорится о завещании, на случай неудачи замысла, грустно улыбнулся. Думал:
«Завещание самоубийцы-клочок бумаги с традиционною просьбою в смерти никого не винить. Очень это нужно, подумаешь! Люди привыкли любопытствовать, даже забавляться всяким происшествием, в том числе и самоубийством. Ищут причин, тщательно отмечают их для статистики, А самоубийцы покорно подчиняются ненужному им порядку и оставляют объяснения смерти. Иной целое письмо сочинит, — к другу, к невесте, — с тайною целью порисоваться трагизмом кончины. Глупо! Впрочем, в таких случаях люди, должно быть, ужасно теряются и плохо соображают.