Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 1. Уездное

Замятин Евгений Иванович

Шрифт:

Когда Сеня приручился хорошенько к этому дому, стала тетка его за столик сажать. Ну, а Сеня что ж. Сене только бы рядом с хохотушей сидеть да млеть, Сеня доволен.

Раз в субботу уселись вчетвером: тетка, Сеня, невеста и Алешка, брат невестин. Руки зачем-то накрест надо было: левую – направо, правую – налево, и пальцами с соседом цепь составить. Уселись. Темно, тихо в комнате, слышно, как кровь колышется. Жуть: а вдруг правда что-нибудь этакое? Закрыл Сеня глаза, поплыли круги золотые. Вот где-то совсем близко, тут, на столике теплая рука хохотушина, вот только немного нагнуться – темно ведь…

Круги

золотые, темно, кровь колышется… Нагнулся Сеня, прижался губами к руке.

Ка-ак закричит Алешка, брат-то, благим матом, как вскочит:

– Да ты это что же, Сенька, с ума спятил – руку-то мне целуешь?

Хохотуша-невеста закатилась – и не может – не может – никак не вздохнуть. Свет зажгли. Стоит Сеня…

Ну, (больше, конечно, не ходил уж туда.

– Руки эти самые накрест – погубили меня, запутали, – жаловался Петру Петровичу.

Погоревал-погоревал Сеня о хохотуше, да и забыл – пошли новые. Была Мышка – так Мышкой ее все и звали. Зубки такие беленькие да хорошенькие: целые дни Сеня искусанный весь ходил. А то была Кильдеева, силачка: полюбил ее Сеня за то, что положила она его на обе лопатки во французской борьбе. И была Таня – маленькая такая, легонькая: уж очень хорошо на руки ее было поднять, с того дело и началось.

Маленькая, легонькая – а вот никак не мог ее разлюбить Сеня. Жаловался Петру Петровичу:

– Засела защепой во мне – и не вытянуть, разве с мясом только.

7

На студенческой вечеринке забрались куда-то наверх, в далекую чертежку, и пристали к Сене: спой да спой костромскую какую-нибудь песнюшку. В другой бы раз Сеня ни за какие крендели перед публикой петь не стал. А тут, как выпивши малость был – ладно.

Закрыл Сеня глаза, лицо, как слепое, сделал и запел в нос уныло нищенскую песню:

Ой вы, люди умные, Вы люди уцёные, Повествуйте нам, Что есть двенадцать? Двенадцать апостолов, Одиннадцать без Июды, Десять заповедей, Девять чинов ангельских, Столько же архангельских…

И дальше – всю до конца песню пропел о числе святом, апостольском. Закричали, захлопали: еще, Сеня, еще! Но уже не мог Сеня больше.

В комнате плавал жаркий туман, дурманил голову. Сошел со стола Сеня, замешался в толпу.

И увидал неподалечку от себя – барышню какую-то русскую, в кике, золотом шитой, в сарафане червонном. «Да как же это раньше я ее не приметил?»

Спросила Сеню барышня:

– Как звать-то тебя, паренек? Больно уж хорошо ты поешь.

Словечком этим – паренек – вконец улестила Сеню. Пошел за ней, закружило его.

«Да, она это, она, о которой…»

Звали барышню ту – Василисой Петровной. Родители у ней – купцы московские, именитые. От старого благочестия почти вконец отреклись уж, всякие роскошества у себя завели, дворец вон какой на Остоженке закатили.

И в том дворце хранилось у них все древлее, от родительских родителей наследованное: иконы старые, истинные, с огромными черными

глазами; парчовые покровцы, шитые в скитах серебром-жемчугом; ковши для браги, для меда, муромскими людьми из дерева резаны; столы, кресла мореного дуба – с места не сдвинешь.

И посреди этого ходить ни в чем нельзя было Василисе, кроме как в сарафане да в кике. Да ни в чем ином и не ходила она, разве уж когда-когда.

Увидал ее Сеня здесь, обоймленную всем вот этим дедовским, пахнущим медом и ладаном, да так и прирос – не оторваться.

Бродили они вдвоем по церквам, по московским закоулкам. Пыль поднимали у старьевщиков – нет-нет да, глядишь, и откопают какую-нибудь диковину. В ковровых санях, на тройке с колокольцами – ездили на Воробьевы юры.

Так вот катались раз зимним вечером – и вернулись на Остоженку к Василисину дворцу. Сели у ворот на скамеечке – такая там каменная резная была. Смотрел Сеня, не отрываясь, в синие глаза Василисе.

Улыбнулась Василиса, тронула пальцем Сеню, против самого сердца – и спросила:

– Терем-теремок, кто в тебе живет?

Хотел Сеня крикнуть радостно – кто, да осекся: «А Таня-то как же? А Таня – такая маленькая…» И ничего не сказал он Василисе. На другой день к Тане пришел. Положил ее голову себе на колени, гладил лицо. Рука у Сени дрожала, и таким горько-нежным переполнилось чем-то сердце, через край переливалось светлыми, как слезы, каплями. Все без утайки рассказал ей.

– Не знаю, не знаю, что со мной. Тянет меня к Василисе…

Танино лицо лежало у него на руках: почувствовал – мокрыми стали руки. И какая же она маленькая, легонькая! Поднял ее Сеня на руки.

– Но ведь тебя-то я же люблю, – знаю ведь, что люблю, вот как…

С улыбкой – солнышко сквозь дождь – сказала Таня:

– Только меня не разлюби. А то как хочешь. Я тебя все равно буду так же любить…

8

Знал, конечно, все Петр Петрович. Никак не верил Сене:

– Да ты хорошенько-то покопайся, глядишь – и окажется по-человечески: одну какую-нибудь любишь. Ишь ты, выдумал: обеих зараз.

– Да, обеих! А ты – олух. Неужели не можешь понять, что Василису – за свое, за Василисино, люблю, а Таню – за Танино…

– Гм. Что же ты – наиболее точное решение все разыскиваешь, с обеими-то валандаешься?

– Ах, милый мой, мне теперь не до шуток и не до теорий.

И все-таки никак этого переварить не мог Петр Петрович: как же это так – обеих? Статочное ли дело? Вот леший-то непутевый…

– Не кончится это добром, – пугнул Петр Петрович.

– Знаю, так что же? Знаем же мы, что жизнь – смертью кончится непременно, а ведь – живем же?

Что же тут скажешь?

Сеня решил обязательно показать Василису Петру Петровичу:

– Ты вот погляди, голубчик, сам погляди – да и говори тогда…

В конце святок, вечером, пришла Василиса в гости. Глаза синие, губы румяные, в косах снег серебром напорошился. Бросились вытряхать – веселье, смех.

Принесла Василиса и святочное угощенье с собой, и посуду. Выложила деревянное блюдо, написано на нем вязью: «Хлеб-соль ешь, а правду режь»; на блюде – смоквы, пастила, синий изюм, волошские орехи. Пошел пир горой.

– А ну-ка, братцы, давайте гадать, – затеяла Василиса.

Поделиться с друзьями: