Том 1. В краю непуганых птиц. За волшебным колобком
Шрифт:
Осман в это время думал тоже о красивой грешнице.
– Вот, – показал он скалу над водопадом Учан-Су, – вот с этой скалы бросился барыня. С ним был Осман второй. Три ночи Осман был с барыней в горах. Когда барыня бросился, Осман сказал: «Куда ты бросился, туда я бросился». И прыгнул.
Вот и поэма! Я попросил Османа подождать полчаса возле водопада. Вид красивой струйки перенес меня к могучим северным водопадам, я забыл об Османе, о проводниках, о красивой грешнице. Но Осман все думал о грешнице и вдруг мне сказал:
– Я тоже очень много ухаживал за барыней.
– Осман старый за барыней?
– Ну да, конечно, за барыней. У меня было всего тридцать семь барыня!
Изумленный, смотрел я на благообразного, милого старика, одетого в какие-то татарские лохмотья.
– И весь мой барыня был молодой: самому старому было двадцать пять лет, самому молодому семнадцать. Он приехал ко мне, и я показал ему Ай-Петри,
– Так это, вероятно, была экскурсия, это совсем другая любовь.
– Ну да, конечно, это совсем другая любовь. Я был ему. как отец родной, я ему жизнь спасал, без меня он бы весь умер от сильного ветра. Вот как я ухаживал!..
Возле нас были желтые крокусы. Осман сорвал один.
– Вот цветок, что в нем? Мы ехали, было много цветов, и не останавливались, и не смотрели. А барыня мимо цветка не пройдет. Он очень любит цветы и оттого очень тихо ходит. Один рвет цветы, другой собрал, сидит и связывает, третий далеко отстал, четвертый сердит, пятый кушать хочет, шестой стоит на горе и песни поет, седьмой пишет карандашом, восьмой красками, девятый чернилами, десятый спать хочет и голова болит.
Осман пересчитал всех своих девушек, что они делают – все тридцать семь, – когда он их ведет в горы.
– В теплое время барыня туда-сюда ходит. Сел рвать цветы и кошелек потерял, прошел немного и кричит: «Осман, я кошелек потерял!» Надо искать. А другой уже еще кричит: «Осман, я платок потерял!» В теплое время барыня, как овца, ходит, а я с ним, как пастух. Я выхожу на большую гору, трублю, и он ко мне собирается. Если он хочет купаться, я опять выхожу на большую гору, смотрю на дорогу, не идет ли кто. Когда вижу человека, трублю, и барыня одевается или весь в реку уходит и плавает. Барыня всегда со мной кушал, привык ко мне и очень меня любил, и я его любил… почему любить барыню плохо?
– Так мы же, Осман, не про ту любовь говорим!
– Ну да, конечно, не про ту. Я ему был, как отец родной, учил его ходить по горам тихо и не останавливаться, а он меня не слушал, шел скоро в разные стороны и устал. Поздно вечером мы приходим к Яйле, и я там слышу ветер.
Отщипнув листок у крокуса, Осман посмотрел на грозный снежный край Яйлы.
– Вот как этот листок, так и человек, и овца, и даже лошадь, – такой бывает ветер на Яйле. Я слышу, ветер шумит, и говорю: «Вот, барыня, пещера, скорее собирайся в пещеру». Он весь туда забрался и стал дожидаться моджару с провизией. Но моджару ветер разбил, не пришла. Такой ветер скоро улетает, стало тихо, и мы вышли на Яйлу. А там сильный мороз, на земле бело. Барыне стало холодно, я развел костер. Но он все равно умирает: был голодный, с утра ничего не ел. Я говорю себе: «Если барыня умирает, то и Осман умирает». Оставил я всю барыню у костра, набрал ему много дров и пошел. Иду, мороз скрипит под ногой, темно, боюсь попасть в трещину, в глубокую пещеру, и сам все думаю: «Барыня, барыня, что делает теперь барыня?» Вдруг показался огонек глубоко внизу, я повернул на огонек, оступился и покатился. Открываю глаза: я у костра лежу, а вокруг чабаны сидят, бараны лежат и собаки. Купил я у чабанов одного барана, взвалил на плечи и думаю: «Барыня, барыня, жив ли мой барыня?» Поднялся на гору с бараном, смотрю, где огонь, – нигде не видать, потух костер. Зову – не отвечает, трублю – не слышит: умер мой барыня!.. Иду в ту сторону. Небо чистое, месяц взошел, по морозу вижу мой след. Подхожу – нет огня! Потух костер, барыня лежит кучками, там два, там три, кто кого любил, с тем и умер. Заплакал и громко сказал: «Барыня, барыня, умер мой барыня!» Я сказал, а он шевелится, он жив. «Вставай, – говорю, – барыня, пожалуйста, вставай, я барана принес, кушать, кушать!» Он поднимается, он радуется: «Кушать, – говорит, – кушать Осман принес. Что же, – спрашивает, – кушать будем?., где баран?» – «Вот баран!» – «Он живой! Этого кушать нельзя». Я смеюсь и достаю нож. Он испугался. Я режу – он плачет. Жарю – тише плачет. Есть даю – кушает. Поел, стал сыт, спал хорошо у костра, встал веселый, песни пел. Вот и все. Я тоже ухаживал за барыней, я его любил, он меня любил… это не плохо.
– Это другая любовь, Осман…
– За эту любовь мало денег дают. А то бывает хорошая любовь: бедный татарин получает большие деньги, строит гостиницу, покупает хороших коней, вот как Осман второй.
– Да ведь он же разбился, он бросился за барыней со скалы.
– Нет, он жив, и барыня жив. Это я привел молодого Османа к барыне. Барыня приехал и очень скучал. Я принес ему розмарин и говорю: «Не скучай, барыня, у нас хорошие яблоки». – «Не надо мне твои яблоки». Я приношу ему черешню, он черешню не хочет. «Чего же ты хочешь, что тебе надо?» – «Что мне надо, того у тебя нет, Осман». Думал я, думал, что барыне надо, думал я, много раздумывал, что барыне надо, и принес
самую большую, самую сладкую грушу. «Не надо, – говорит, – мне твоей груши, а что мне надо, того у тебя нет, – ты старик». Ударил я себя грушей в лоб: так вот что барыне надо. Догадался! Привел ему молодого красивого Османа, и он его любил.– Осман, – сказал я решительно, – это не твоя, это совсем другая любовь.
– Это другая любовь: молодой Осман получил много денег. А у барыни денег стало мало. Он пошел в горы и бросился. Осман увидал: барыня висит близко на дереве, и сказал: «Куда ты бросился, туда я бросился», – прыгнул на дерево и снял барыню. Но у барыни денег не было, и он бил его кнутом.
– Барыня татарина?!
– Нет, татарин бил барыню.
– Это совсем плохо!..
– Ну да, конечно, барыне плохо, а бедному татарину очень хорошо: он стал теперь первым проводником, у него много барынь, гостиница, хорошие кони, золотые часы. Бедному татарину стало очень хорошо.
Больше уже не было времени убеждать Османа, что у него совсем другая любовь. Над головой висели снежные глыбы Яйлы, где чуть не погибли курсистки с Османом.
Еще мы немного проехали. Кончились фиалки, крокусы и даже подснежники. В глубоком снегу лошади проваливались по самое брюхо. Сосны окружили нас, удивленные, и, казалось, думали: «Зачем это из миндальных садов и кипарисовых парков странные люди пожаловали, – уж не хотят ли у мороза клочок земли торговать, рубить сосны и строиться?»
IV. Алмазная гора
Старику Осману холодно в башмаках и летней одежде, мне жарко подниматься в сапогах и ватной куртке: он стремится бежать, я – постоять, оглядеться, дух перевести. Между нами молчаливая борьба и уступки. Идем и с каждым шагом видим, как небо и земля разделяются, курятся вершины, как огромные небесные кадильницы, и все беднее и беднее земля. Кончились фигурные сосны, мощные буки и грабы, началась жалкая дубовая мелочь, где прячется по нашим местам заяц трусливый.
Единственный человеческий след на снегу круто забирает вверх, древесная мелочь остается, как пепел на белом, внизу; близко над головой край Яйлы, слышно, как там, в степи, воет ветер. Взобрались на плоскогорие, как воры по желобу на крышу высокого дома, и глянули
– Здравствуй, Дед-Мороз!
Я успел наклониться и удержаться за камень, но палку мою вырвало и унесло куда-то в леса. Ветер, пурга, света не видно. Так встретил нас белый дед на Яйле.
У самого края Яйлы лепится на скале дом человеческий, научная станция; в ней живет ученый отшельник постоянно и, говорят, никогда не спускается в благодатный край у самого синего моря. Перед входом в дом в глубоком снегу была вырыта настоящая траншея, по ней спокойно ходила корова и петух с курами. В домике зябнет семья: тот молодой ученый – бодрый господин, мать его, жена и белый мальчик с синими глазами, представленный мне ученым ботаником, как Aedelweisz varietas Aj-Petri. В этой снежной семье, как на Рождестве у матушки, я греюсь у печки, слушаю вой метели. Снежные люди рассказывают, как им тут живется.
Была одна особенно тревожная ночь. Проснулась старушка и спрашивает сына, как маленького: «Юрик, что ты свистишь?» А тот и в ус не дует, буянит и не дает спать старухе. «Иезус, Мария! – прошептала старая. – Да то же не Юрик, то бес!» Стала молиться и каяться своему ксендзу в родной Вильне. Грех большой у старушки: по слабости, по материнской любви к сыну не может оставить бесовскую гору. Обещается каждый год уйти в Вильну и, когда приходит срок обещания, просится: «Юрик, отпусти меня на родину, я скоро умру». – «Куда же ты пойдешь, – говорит сын, – у нас теперь ничего нет в Вильне». – «Как ничего, а церковь?» Ясно, куда просится мать: тяжело нести годы земные, туда просится мать, где не сеют, не жнут бесплотные духи. Юрик мать свою не отпускает, а сама не смеет уйти. Вот и свистят теперь бесы, а старухе чудится, что это ее Юрик свистит. Прошептала молитву, чиркнула спичку; горит, а не светит огонь. Это была страшная ночь на горе. Ураган раскидал по крыше трубу и выдул в дом из печи золу. Огонь в пыли не светит, морозу в доме все прибывает, а маленький Aedelweisz был тогда еще совсем крошечный, грудной младенец. Пробовали печь затопить; ветер выкинул в дом горящие дрова, отворили дверь и форточки, морозу еще в доме прибыло. Пришлось ночью лазить по крыше над пропастью, собирать с фонарем кирпич по кирпичу и складывать трубу. Мать согревала телом дитя, отец мастерил трубу, старушка молилась и обещалась этим же летом идти на родину, искать свою церковь. Кончилась ночь благополучно, и мало-помалу зима прошла. А летом хорошо на Яйле, не жарко, не холодно, ноги и поясница не болят. Попросилась слабо раз-два у Юрика, смолкла и до сих пор живет на горе и, просыпаясь в бесовские ночи, спрашивает: «Юрик, ты что свистишь?»