Том 1. В краю непуганых птиц. За волшебным колобком
Шрифт:
– Карыбай, – поддержал я киргиза.
– А я говорю, Сарыбай.
И пошел спор, невозможно было слушать рассказ: ямщик говорит – Карыбай, она – Сарыбай, он – Сарыбай, она – Карыбай. Я даже вспотел, и ужасно мне есть захотелось. Хлеб у меня где-то был еще, и оставалось крылышко курицы; с большим трудом я докопался до еды, и сколько раз она меня за это время допекала: «Да перестаньте же, наконец, возиться!» Я начинал ее ненавидеть.
– У вас есть немного соли? – спросил я, приступая к куриному крылышку.
– У меня много соли, – сказала она.
– Будьте добры…
– Да, так вот и буду
В это время дорога вдруг стала белая, будто снег напал, это была соль, мы подъезжали к самому соленому озеру.
– Стой! – крикнул я ямщику.
И, навалив на капитаншу корзину с плимутроками, гитару, шпагу, выдернул ноги из-под вещей и, спустив их с кибитки, выпрыгнул в степь за солью. Но это были у меня уже не ноги мои, а что-то совершенно бескостное, мягкое, как бы резиновое и нечувствительное. Я, как мешок, рухнул и лег пластом.
Я лежал на страшном фиолетовом берегу соленого озера, а надо мной хохотала женщина с зелеными глазами, злая, как лисица в капкане.
Я отвел глаза от нее и смотрел на верблюда возле домика содержателя соленого озера, и понял я в эту минуту на всю жизнь его мудрую душу, отраженную в черных блестящих глазах, все на свете понимающих как-то по-своему.
И пошли пузырьки по моим ногам, от пяток кверху, как с донышка сельтерской воды, больше, больше. Я вскочил, сел в тележку, вымял себе, без всякой церемонии, сильными своими ногами место так, что от корзины со шляпами осталась только лепешка.
Капитанша окаменела.
Вечерело, и, как часто бывает в степи, после довольно знойного дня стало холоднеть, холоднеть, и вот уже при месяце на ковыле заблестели звездочки мороза. Я достал свою шубу из убитого мной когда-то медведя, прекрасную, теплую, кажется, единственное мое достояние, и хорошо завернулся. Капитанша была в летней кофточке, и, оттого что ей теперь нужно было держать вещи в обхват, почти до локтя руки у нее на морозе были голые.
Все-таки я предложил ей взять плимутроков, гитару и шпагу. Конечно, она ничего не ответила.
«Шут с ней», – подумал я и, обогретый теплой медвежьей шубой, отдался степным мечтам.
Можно было хорошо мечтать, – ведь, правда, трудно найти где-нибудь на земле место большое, на тысячи верст, определенное для одной поэмы о пастушке, разыскивающей своего жениха, здесь было начало, и на том конце, за тысячу верст, стояла большая могила – конец. Там Баян хоронила своего жениха. С высоты этой могилы она клялась начальнику каравана, что будет женой всякого, кто осмелится броситься вниз с высоты этой могилы. Один за другим бросались юноши, и все погибали, и все было, как в «Египетских ночах». А главное, что и сейчас тут люди кочуют со стадами, живут только одни пастухи.
И вот при месяце я вижу, идет караван, узбеки в чалмах раскачиваются, – будто молятся звездам. Караван останавливается у колодца. Виднеются бронзовые профили, верблюды подгибают колени, ложатся, и звезды, такие большие низкие звезды пустыни, горят в их умных глазах.
Юная душа моя перелилась через край: я все на свете принимаю, – я все люблю, все обнимаю…
И вдруг вспомнилась эта женщина рядом со мной. Ай, какой же я маленький, – как я мог так… Я посмотрел в ее сторону, и вдруг у меня все перевернулось в душе: она сидела в своей
летней кофточке, на морозе, вся почернелая, вся дрожала, и слезы блестели при месяце.Моя душа была взрывчатая, – я вдруг переменяюсь и решаюсь. Мгновенно я вылез, вытащил руки из рукавов, быстро схватил плимутроков, пальмы, гитару, корзинку и еще, и еще, все нашвырял на свое место и, рухнув сам, все покрыл своей теплой медвежьей шубою.
Теперь маленькие когда-то пальмы выросли до потолка, а я доживаю свой век, – есть ведь такая должность на свете! – содержателем соленого озера.
1914 год.
Заворошка
Отклики жизни*
Родная земля
Заворошка*
– Как вы назовете свою книгу? – спросил меня профессор иностранной литературы.
– Должно быть, «Отклики деревенской жизни».
– Какое холодное название!
– Есть теплое, да боюсь сказать: очень уж странно покажется.
Я помялся. Профессор настаивал.
– «Заворошка», – прошуршал я.
– Как! Босоножка? Повторите! Постирушка?
Я стал защищать свое слово, говорил, что в нем есть тело народное и одежда та самая, которою одета вся наша земля.
– Непонятно! – сказал профессор. – Назовите уж лучше «Недотыкомка».
Дома, полузакрыв глаза, я стал припоминать: где, от кого услыхал я это слово.
Я из Петербурга ехал по железной дороге в 1905 году. Почтовый чиновник, старый, плешивый, подсел ко мне.
– Вы из Петербурга? – спросил он. – Ну, как? Одолеют или задавят их?
Он очень волновался. Я спросил, почему он так волнуется.
– Да как же, батюшка: начальство посылает в Рязань, а они ездить не велят, кого слушаться?
– Вы бы по совести…
Чиновник так и подпрыгнул на месте.
– Вы, должно быть, холостой, вы вольная птица, а у меня семья; у вас – так или так, у вас две совести, а у меня три.
Он посмотрел на часы.
– Без пяти двенадцать. Сказано: ровно в двенадцать часов начинается.
– Что? – спросил я.
– Заворошка, – прошептал чиновник и посмотрел на меня, как испуганная старуха.
Тут поезд остановился, чиновник вышел, и больше я его не встречал.
Ночь была. Мужики собрались на полустанке.
– Мы что знаем? – говорил один. – Мы, как скотина, что прасолы гонят. Обняла ночь, загнали прасолы скот в лощину: стена с одной стороны, стена с другой, стена с третьей, а на четвертой стороне, позади, сидят прасолы, костер развели, чтобы ночь перебыть. Скотина разве понимает, зачем ее в лощину загнали. Как скотина, так и мы.
– Что я видел? Что я знаю? – сказал другой мужик. И, загибая пальцы, перечислил все знакомые ему окрестные деревни и села.