Том 1. В краю непуганых птиц. За волшебным колобком
Шрифт:
– Вишь, расстелился.
– Как?.. что?..
– Кончился, кровь горлом пошла.
Улеглась морянка, стихла слетуха. Как малые ребята, утром пошли друг к другу, кто за шапкой, кто за поясом, кто за чем. Вичурный, весь избитый, дрожащей рукой составляет мурманского ерша. Входят три огромных помора, выпивают, хмелеют, зовут Вичурного ехать на лодке вокруг глядня на песок.
– Проваливайте к черту, мошкара!
Гиганты садятся в лодку, выезжают из бухты. Ветер стих, но взводни еще не улеглись. Лодку догоняют белые гребешки.
– Пропадут! – говорит мне спокойно хозяин. Мне кажется, он хочет сказать другое.
– Не пропадут! –
– Пропадут. Сейчас пропадут, потому что взводень рассыпается. Трезвый всегда убежит от взводня, а пьяный нет. Пропадут.
Белый взводень рассыпается над лодкой.
– Конец?
– Нет, из этого выйдут, вон тем закроет!
– Вот!
. . . . . . . . . . . . . . .
– Шабаш!
– Лодки! Спасать! – кричу я. – Люди потонули!
– Кого же спасать? – спокойно говорят мне. – Видишь, ничего нету, ни лодки, ни людей. Окиян не лужа.
Я бегу к кучке людей у берега. Верно, там хотят помочь. Но слышу спокойный разговор:
– Край ветра шли.
– Вода тихая, взводень слабый. Пьян без ума, честь такова!
– Наказал бог!
– Бог… ах, ты! Может, им такая смерть уписана.
– Сам от себе…
– Своя ошибка, не хлябай.
Постояли и разошлись. Становище смолкает, все уходят на песок. Последние белые колеса изредка подбегают к скале. Еще немного, и океан уляжется, заснет, застекленеет. Но ведь это были сейчас там люди, не белые колеса. Ну, хоть бы в колокола позвонили, панихиду отслужили.
И плакать тут некому: женщин нет, нет маленьких плачущих детей. И так тяжела кажется эта ужасная мужская жизнь без плача.
Урядник плетется в почтовую контору.
– Сейчас три помора утонули!
– Знаю, знаю, бегу телеграммку дать в Поморье.
Вот и поплачут. Этой телеграммы там со дня на день тревожно дожидаются жёнки. Я проезжал по этим большим, молчаливым в летнее время селам. Меня поразила тогда их скрытая жизнь. Чисто убранные дома с цветами на окнах будто с часу на час ждут чего-то страшного. Помню маленьких детей с корабликом у воды. Спрашиваю:
– Где твой папа?
– Тата утонул.
– А мама что делает?
– Ништо. Плачет по тате.
Я иду к женщине, спрашиваю о жизни. И вот убивается, вот вопит:
– Тошно, жалко. Судьба-то шепчет: поди-поди. Тошнее, жальче, кто потонет. Лекше, много лекше, как на лавке помрет.
Едва-едва успокоилась женщина, вытерла слезы и стала себя утешать:
– Морские покойники перед господом праведнее.
– Почему же морские?..
– А лежат они там напрасно, и косточки их бьет и моет…
И опять залилась женщина, и так я не узнал тогда, почему морские покойники праведней. Теперь я понимаю: нет похоронного сочувствия людского, но зато больше одиноких женских слез.
Идет Игнатий на песок.
– Слышал?
– Что?
– Поморы утонули.
– Так что же, у нас это часто. У нас по покойникам не плачут.
Наконец-то я своими глазами видел, что солнце село. Я вышел на глядень, ожидая парохода, который повезет меня в Норвегию, и как раз, когда я достиг вершины горы, креста, солнце спустилось в океан. На другом глядне в уступах скал стал сгущаться полумрак и в нем один за другим исчезать лиловые колокольчики. Большая белая птица бесшумно села на черный уступ, другая, третья, одна к одной, одна к одной, и вот уже длинный белый ряд спокойно смотрит на горящий пламенем океан.
На один глядень слетаются белые птицы, на другой сходятся черные люди. С камешка на камешек, все наверх, ближе к кресту, откуда виднее, шире простор океана.
Погружаясь в полумрак и дрему вместе с птицами и лиловыми колокольчиками, можно обо всем мечтать
тут, у океана: о вечевом колоколе, о новгородской вольнице..Я не очень рад, что ко мне подошел Зверобой и молча уселся возле. Знаю, что он хочет завести какой-то умнейший разговор. Тоже и другие мои приятели: Игнатий и Фауст. Я уже пережил Мурман, мечтаю о Норвегии, о возвращении к своим привычкам, занятиям… И так это тягостно сознавать, что непременно нужно вести умную беседу.
– Ну… – говорю я наконец Фаусту, – о чем ты думаешь?
– О всем помаленечку, – рад он начать, – о том, о сем. Все вот вертится да кружится…
– А все на своем месте, – доканчиваю я за него его любимую мысль.
– Все стоит! – подхватывает он и, подумав немного, говорит: – Вот вы ученые…
– Ну…
– А не можете, чтобы молодым сделать?
– Нет!
– Вот…
Мы немного молчим. Я чувствую, как у Фауста кружатся в голове отрывки воспоминаний, недоконченные мысли, как они плывут, крутятся, перевертываются наизнанку и, сделав оборот, опять начинают все по-старому, опять все стоит на своем месте. Фауст – сильно помятый жизнью человек. Зверобой – полная ему противоположность. Ему лет шестьдесят, а на вид сорок.
– Вот бы, – говорю я, – мне таким быть в твои годы.
Он изумляется.
– Ты лучше будешь. Вы не работаете.
– Как не работаю?
– Так… От работы люди стареют, а вам что. Вы не работаете.
– Как не работаю? Весь день работаю. Всегда работаю!
Зверобой улыбается. А я горячусь, хочу почему-то во что бы то ни стало доказать ему, что и я работаю…
– Я головой работаю.
– Голо-во-ой, – протягивает он. – Так какая же это работа? Это хитрость.
Тысячи раз я наталкивался на эту стену непонимания народом интеллигентного труда. Но никогда мне не хотелось вступаться за него так, как теперь.
– Голово-ой… – продолжает помор. – Мало ли что я головой могу выдумать. Стяжной ты человек, хитрый и могущественный, вот и все. Ты поработал бы у нас на шняке.
В другое время, при других условиях, я, может быть, и смутился бы от этого аргумента. Но здесь… Я только что мечтал о том, как я попрошу у капитана газетку и утолю свой волчий аппетит. Работа на шняке меня не очень соблазняет и потому, что я не очень доволен всей этой компанией поморов. Всех их томит теперь в ожидании парохода тоска по водке. Как только он придет, появится вино, начнется пьянство, слетуха. Я теперь хорошо понимаю этот мурманский заколдованный круг. Пока ловится наживка и дует легкий горний ветер, идет рискованная, почти героическая работа. Как только перестала ловиться наживка или подует морянка, так начинается тоскливое ожидание парохода с вином, пропивание всего заработанного и слетуха. В результате «все стоит на своем месте». Русские поморы промышляют рыбу на таких судах, которых уже не помнят в Норвегии, где суда совершенствуются постоянно, где поморы защищены от случайностей. Я слышал уже не раз, что норвежцы с хохотом встречают русского помора на том судне, которое они давно забыли и которое в Норвегии можно встретить только в музее… Нет, я не хочу работать на русской шняке, не признаю ее и возмущаюсь.
– Хитрость! – говорю я Зверобою. – Но если я о ваших порядках, о том, что вас тут оставляют без всякой защиты, не помогают вам, напишу книжку и вам помогут устроиться, как в Норвегии… Разве это хитрость, а не труд?
– Напиши, напиши, – просит он, – дело хорошее.
А сам думает по-своему. Сам не может понять, как за одни голые мысли можно получать деньги. Ведь и он тут думает постоянно, всякое его действие сопровождается мыслью, но платят ему за треску, в которой соединились и его «хитрость», и физический труд…