Том 1. Здравствуй, путь!
Шрифт:
Грохотов был вне себя. Он вообразил, что жена непременно умрет, каялся, что необдуманно пустился в рискованное предприятие, ругал ни в чем не повинного караванщика и гадал: идти ли дальше, повернуть ли обратно. Впереди было два дня пути, а позади четыре, и поэтому шли вперед.
Утром пятого дня Шура заметила перемену — уменьшилась тошнота, не так мучила жажда, опали волдыри и прояснился мозг, будто весь организм подвинтили, он стал бодрей и менее чувствителен к неудобствам.
Оставался последний переход. Тропа с каждым шагом падала в низину, чаще встречались черные безлистые коряги саксаула. Шура настолько освоилась с новым видом передвижения, что ехала на отдельном
— Я думаю отнять.
— А ты кто им? Сиди и помалкивай, не путайся в мои дела!
Шуре захотелось сказать, что она-то и может, и должна, и будет вести дело, а он… расписываться в ведомости, но сдержалась и всего только сказала:
— А что ты сделаешь, если отниму?
— Отправлю с обратным караваном.
Ей стало весело, еще больше захотелось исполнить задуманное, и она крикнула караванщику:
— Эй, бабай, остановись!
Муж схватил ее за руку и зашипел:
— Сумасшедшая! Они же разорвут тебя.
Шура высвободила руку.
— Я имею полномочия от Елкина, я еду заготовлять, а ты так себе, на курорт, и расписываться в ведомости.
Караван остановился.
Шура велела караванщику развязать торбу. Он удивленно, но без запинки развязал.
— Есть водка? — спросила она. — Давай сюда!
У караванщика оказалось три бутылки. Шура бросила их в коряжистый куст саксаула, таким же способом она освободила от водки и торбы других погонщиков.
Прибыли на место — в чащу засохших деревьев, где на полянке стояла выгоревшая под солнцем, принявшая желтоватую окраску песков палатка для рабочих и белая юрта для ответственного лица.
Когда Грохотовы остались вдвоем в юрте, муж спросил:
— Кто же из нас будет служить? Одним словом, я не понимаю, кто я и кто ты?
Шура осмотрела, хорошо ли прикрыта юрта, потом, по возможности смягчая неприятность положения, в котором оказался муж, передала свой разговор с Елкиным.
— Дьявольская штука! И ты согласилась? Что же я, муж при жене? Подставное лицо? Все привыкли считать меня за начальство, и вдруг — жена отнимает водку, а я молчу!
— Ну и отнимал бы. Мы не пьянствовать приехали. Надоело, довольно носиться с тобой! Отняла водку, какая беда! Если уж необходимо, то уплачу им из своих. А ты говори прямо: пьешь, не пьешь? Она перерыла юрту и на полу под кошмой нашла бутылку, спрятанную Вагановым от самого себя. — Вот ставлю перед тобой. Если хочешь бороться по-настоящему, не будешь. А запьешь, туда и дорога! — У нее от волнения дрожали плечи и руки, глаза поблескивали злой решимостью, вспухшие, потрескавшиеся губы дергались.
Муж взял тюк с постелью и лег на него, закрыв лицо фуражкой.
Пришел рабочий и спросил, насмешливо поглядывая на Шуру:
— Товарищи, кто у вас начальник?
Грохотов вскочил, тряхнул упавшими на лоб волосами, отбросил их назад и крикнул:
— Она. А тебе это неизвестно?
— Да говорили, вроде она, — промямлил рабочий, — только и про тебя говорили.
— Напрасно… Она водку отняла, она и все делать будет.
— Да, товарищ. А в чем дело? — Шура придвинулась к рабочему. — Я немножко отдохну и приду в палатку.
— Насчет водки-то как, мы ведь деньги посылали?
— Никак, товарищ! Здесь пить нельзя, деньги получишь обратно.
Рабочий ушел.
Грохотов прислушался к снаряжающемуся в обратный путь каравану, затем откупорил бутылку, половину выпил, остаток сунул в карман, передал жене казенные деньги, попросил расписку и сказал:
— Я поехал, прощай!
— Счастливого
пути! — отозвалась жена.— Ты не боишься?
— Дай-ка револьвер!
Он подал оружие и патроны, выданные ему милицией. Она дала расписку.
— Ну, поцелуемся в последний раз?! — сказал он неуверенно.
Она, невысокая, подняла к нему, высокому, свое измученное лицо.
Оставшись одна, Шура закрылась в юрте и омыла слезами все пережитое за время семейной жизни.
Шура перелистывала старые дела в надежде понять обстановку, в которую попала.
Ваганов достаточно аккуратно вел записи, и ей скоро открылась вся нехитрая механика заготовок — обмеры собранного саксаула, выдача заработка рабочим и… никаких взысканий за лень и прогулы.
Кухарь, седой казах, с темными оспенными рытвинами на лице и руках, принес обед и сел на пол у входа.
— Кушай, я буду ждать, — сказал он и крякнул, намекая, что хочет поговорить.
— Бабай, как у нас с продуктами? — спросила Шура, хотя забота о продуктах не входила в ее обязанности, рабочие кормились самостоятельно. Но ей тоже хотелось поговорить.
— Хлеб есь, чай-сахар есь, табак есь, рис есь, барашков пригонят. — Помолчал и добавил тише: — Водка есь, дурные люди есь. Не бери водку, плохо будет.
— Ты пьешь?
— Я смирный. Там злой человек есь, у него не бери. Пьет — пускай пьет и саксаул мало-мал да таскает.
Вечером Шура пошла в палатку и устроила коротенькое собрание.
— Там, на дороге, будут работать всю зиму, и мы должны не покладая рук готовить и готовить дрова. С пьянством, с ленью я буду бороться, всех замеченных отправлять на участок, там их привлекут к ответственности. Торговля водкой, пьянство на Турксибе запрещены.
Спросили, как же быть с водкой, которую отобрала она. Шура выложила за нее свои деньги.
Саксаул, житель горячих безводных пустынь, вырастает в непрерывной и жестокой борьбе с солнцем, с ураганными ветрами, за каждую каплю воды. Он постоянно находится перед лицом смерти, в вечной судороге за жизнь, и верно поэтому вид его дик и странен, как бредовая выдумка. Зарождаясь в песках безлистым прутиком, он с первых же дней начинает корежиться, свиваться штопором, тяжелым спиральным путем подниматься вверх.
Но солнце и ветер нещадно иссушают его, и, часто не имея сил бороться с ними, саксаул поворачивает вниз, врывается вершиной в песок. Подкрепившись влагой, он вновь начинает подниматься — упорно, зло, изворотами, изгибами, исступленными усилиями худосочного, но жадного до жизни организма. К старости он получает фантастические, прямо-таки несказанные формы. Деревья — точно канделябры самого изуверского религиозного культа, точно свалка ржавых изуродованных якорей или куча старых машин, потерпевших крушение. Лес — порождение какого-то нервнобольного мира, мученик, всю жизнь провисевший на дыбе.
Приостанавливаясь и оглядываясь, Шура пробиралась зарослями мертвого саксаула, неподвижного, темноликого, в муке растопырившего изувеченные узловатые сучья. От ничем не сдерживаемого солнца — саксаул и живой не имеет листьев — была ослепляющая светлость. Бедный птичий мир невидимо спрятался куда-то от полуденной жары. Непосильная для человеческого уха тишина заполняла лес.
Шура пошла тише: мертвенность окружающего принуждала ее раствориться в тишине и неподвижности.
Треск маленького сломанного ногой сучочка показался крушением целого дерева и заставил Шуру вздрогнуть. Деревья и тени от них перед утомленными однообразием глазами сплетались в нечто совершенно разнозначимое, и она старательно перешагивала через тени.