Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— А не мало ли карманов у тарантаса? — спросил он. — Ведь в дороге чем укладистее, тем лучше.

Сочли. Алексей Алексеич нашел, что карманов мало. И тотчас под его личным надзором нашито было еще множество кожаных карманов, баульчиков, кобур, и всё пригнали к тарантасу.

— Ну, теперь хоть на тысячу верст! — весело говорил Алексей Алексеич, когда наконец тарантас совершенно покончили, — Игрушка, просто игрушка!

«Хорошо-то хорошо, да кто поедет на нем? — думал про себя кучер Вавило. — Вишь, у барина щеки словно гороховая скорлупа вылущенная!»

— А что,

Иван Софроныч, я давно не видал моего вицмундира, — сказал однажды Алексей Алексеич. — Вели-ка его принести… кажется, еще хорош? А всё осмотреть да почистить не мешает. Да и портного вели позвать.

— А надень-ка, Иван Софроныч, — сказал Алексей Алексеич, осмотрев вицмундир. — На человеке виднее.

Иван Софроныч надел.

— Широк, — сказал Алексей Алексеич.

— На меня широк, да ваше высокоблагородие пополнее…

— Был, — прервал его Алексей Алексеич, — а теперь как раз по твоей мерке надо переделать.

— Помилуйте! — возразил Иван Софроныч. — Да неужто уж ваше высокоблагородие так и остаться думаете? Вот начните только ходить, увидите, как раздобреете!

Но больной требовал, чтоб вицмундир был непременно переделан по мерке Ивана Софроныча. И каждый день требовал он какую-нибудь вещь: то шапку зимнюю, а потом летнюю, то сапоги меховые, осматривал всё и приказывал чинить. Сам же, когда боль несколько утихала, принимался писать. Но рука его не могла держать перо долее пяти минут, и последнее его письмо дорого ему стоило.

— А вот-с мундир не прикажете ли подать? — сказал ему однажды портной. — Вы его давно не изволили надевать: может, тоже понадобится переделать.

Алексей Алексеич печально улыбнулся.

— Мундир? — сказал он. — Мундир оставить так; не стоит с ним возиться… время терять. Мундиру немного носки придется, да и носка нетрудная… лежал и будет лежать… да и не беда, широк ли, узенек ли будет, — все равно! — тихо промолвил больной и задумался.

А что шуба медвежья? — спросил он через несколько минут. — Лежит?

— Лежит.

— Полно ей лежать. Переделать ее, перекроить… По Ивану Софронычу: мне тяжело будет примеривать.

Переделали и шубу.

Прошло несколько дней. Алексей Алексеич так ослаб, что уже не мог сидеть в кресле; его переложили на кровать. Жизнь видимо гасла в старике. Доктор, приезжавший почти ежедневно, объявил, что ему недолго жить.

«Шутишь, брат!» — подумал Иван Софроныч; но сердце в нем мучительно дрогнуло. Он начинал верить очевидному несчастию.

Вечером Иван Софроныч сидел у постели больного; больной находился в забытьи и только по временам стонал.

— Иван Софроныч! — прошептал он вдруг.

— Что угодно вашему высокоблагородию?

— Дай руку.

Иван Софроныч подал.

— Что тебе, нехорошо?

— Нет, ничего, Алексей Алексеич, — бодро отвечал Понизовкин. — Полагаю, вот вашему высокоблагородию так не совсем хорошо; да бог милостив…

— Нет, знаю: тебе хуже моего, хуже. Не горюй! не жалей меня… Ты веришь в бога, Софроныч?

— Верю во единого бога-отца…

— Ну так верь богу: мне легко умирать. Прощай, товарищ… верный товарищ… старый сослуживец…

честный солдат…

Больной говорил с большими паузами.

— Прощай, брат! — прибавил он, судорожно пожав руку Понизовкина.

Софроныч упал на колени перед кроватью и оставался с наклоненным лицом; слезы текли градом по его бледному лицу, которого напряженная суровость показывала страшное усилие сдержать их.

Несколько минут длилось молчание.

— А помнишь Данциг? — тихо сказал больной.

— Помню, — еще тише отвечал Иван Софроныч. — Ваше высокоблагородие там взяли знамя…

— Да, я взял его, я!.. — с неожиданной живостью гордо прошептал больной. — Пуль двадцать разом около головы свистнуло, только одна задела… Не трус был я?

Иван Софроныч не расслышал.

— Славное было дело… А Фомича помнишь?

— Помню, — прошептал Понизовкин.

— Ну… не забудешь и Ваню…

Наступило молчание.

— Софроныч!

— Здесь.

— Пожили? — тихо прошептал больной.

— Пожили, ваше высокоблагородие!

И опять наступило молчание.

— А плох же я стал! — сказал вдруг больной с большим усилием. — Память пропала: писал, писал и чуть не забыл, Софроныч!

— Что прикажете?

— Под голову положил я записку: возьми! в ней вся моя воля, а форменное завещание, как следует, в Приказе. Смотри, всё сделай, как написано. Взял?

— Взял.

— Покажи.

Иван Софроныч поднес к глазам больного исписанный листок.

— Она. Положи в карман.

Иван Софроныч положил.

— Не потеряй… исполни… да не взыщи: куда как нацарапано; да ты разберешь: привык.

Больной погрузился в забытье; мысли его путались; по временам он произносил слова, которые не вязались между собою. Так прошел час.

— Софроныч! — прошептал больной.

— Я.

— Нагнись… ближе! Прощай, поцелуй старого солдата.

Они поцеловались.

— Дай руку. Пожили? — прошептал с усилием больной.

— Пожили! — отвечал Иван Софроныч, сдерживая слезы. — Пожили, ваше высокоблагородие!

— Ну, надо и умирать.

Больной забылся и лежал тихо и неподвижно. Через полчаса он снова пришел в память, но уже почти не мог говорить. Софроныч едва расслышал его шепот:

— Настя… дочь твоя… не видал… люблю…

Софроныч понял, что умирающий желает видеть Настю, и побежал за нею.

Флигель, в котором помещался Иван Софроныч с семейством, отстоял от барского дома в полуверсте, потому что строился он собственно с другим назначением: предполагалось когда-то устроить тут нечто вроде харчевни или постоялого двора, где проезжающие обозы могли бы иметь ночлег, сено, овес и пищу. От этого и форму имел он странную: был узок с большой дороги, но уходил на значительное расстояние в поле, расстилавшееся за ним; придумано было, даже для него особенное название, которое и до сей поры красовалось на прибитой к нему вывеске собственного изделия Алексея Алексеича; по голубому полю, выгоревшему теперь от солнца, крупными буквами было написано: «Остановись и Подкрепись» — название, под которым и известен был флигель во всем околотке.

Поделиться с друзьями: