Том 10. Письма
Шрифт:
Нет, нет, дорогой друг, дело не в капитальном строительстве [509] . Пьеса находится не в Александрийском (Ак-Драма), а в Большом Драматическом Театре (БДТ) на Фонтанке в № 65.
То есть, вернее, находилась, потому что сейчас она находится в земле.
Похоронил же ее, как я Вам точно сообщаю, некий драматург, о коем мною уже получены многочисленные аттестации. И аттестации эти одна траурнее другой.
Внешне: открытое лицо, работа «под братишку», в настоящее время крейсирует в Москве.
509
П.С. Попов в письме от 20 марта 1932 г. выражал сомнения относительно участия Вс. Вишневского в срыве пьесы «Мольер» в Ленинградском драматическом театре: В частности, он сообщал: «М. б. я сейчас скажу глупость, не пеняйте, обдумаю — поправлюсь [...] Дело в том, что в Александринке все внезапно, срочно закрывается, сезон кончается 31 марта, т[ак] ч[то]
Меня уверяют, что есть надежда, что его догонит в один прекрасный момент государственный корвет, идущий под военным флагом, и тогда флибустьер пойдет ко дну в два счета.
Но у меня этой надежды нисколько нет (источник не солидный уверяет).
Да черт с ним, с флибустьером! Сам он меня не интересует. Для меня есть более важный вопрос: что же это, в конце концов, будет с «Мольером» вне Москвы. Ведь такие плавают в каждом городе.
Да, да, Павел Сергеевич, комплект очень бы хорошо посмотреть. Помню — январь—февраль 1932 г. Наверное, «Вечерняя Красная». Там, возможно, найдется кровавый след убийства.
Вот новая напасть. В последние дни, как возьмусь за перо, начинает болеть голова. Устал. Вынужден оставить письмо. Ждите продолжения. Анне Ильинишне мой привет!
Ваш Михаил.
М.А. Булгаков - П.С. Попову [510]
14.IV.32. Москва
I-ое
Пять часов утра. Не спится. Лежал, беседовал сам с собой, а теперь, дорогой Павел Сергеевич, позвольте побеседовать с Вами.
510
Письма. Публикуется и датируется (ОР РГБ, ф. 218, к. 1269, ед. хр. 4).
Я очень благодарен Вам за выписку. Вот, если бы Вы были так добры и извлекли для меня заметку из «Красной газеты» (ноябрь 1931 г.) под заглавием «Кто же вы?». Очень был бы признателен Вам — нужно мне полюбоваться на одного человека.
Старых друзей нельзя забывать — Вы правы. Совсем недавно один близкий мне человек утешил меня предсказанием, что, когда я вскоре буду умирать и позову, то никто не придет ко мне, кроме Черного Монаха. Представьте, какое совпадение. Еще до этого предсказания засел у меня в голове этот рассказ. И страшновато как-то все-таки, если уж никто не придет. Но, что же поделаешь, сложилась жизнь моя так.
Теперь уже всякую ночь я смотрю не вперед, а назад, потому что в будущем для себя я ничего не вижу. В прошлом же я совершил пять роковых ошибок [511] . Не будь их, не было бы разговора о Монахе, и самое солнце светило бы мне по-иному, и сочинял бы я, не шевеля беззвучно губами на рассвете в постели, а как следует быть, за письменным столом.
Но теперь уже делать нечего, ничего не вернешь. Проклинаю я только те два припадка нежданной, налетевшей как обморок робости, из-за которой я совершил две ошибки из пяти. Оправдание у меня есть: эта робость была случайна — плод утомления. Я устал за годы моей литературной работы. Оправдание есть, но утешения нет.
511
О «пяти ошибках» Булгакова можно говорить лишь сугубо предположительно, поскольку ясно он на этот счет не выражался. Отметим лишь, что мысли эти бередили душу Булгакова в период глубокого душевного потрясения, вызванного разрывом (казавшимся писателю окончательным) отношении с Еленой Сергеевной Шкловской. Этим и объясняются его слова о том, что он ничего не может делать (прежде всего, конечно, писать), пока не развяжет «душевный узел». Перед этим он дал обещание мужу Елены Сергеевны Е.А. Шкловскому прекратить окончательно все отношения с Еленой Сергеевной.
15.IV. Продолжаю.
Итак, усталый, чувствуя, что непременно надо и пора подводить итог, принять все окончательные решения, я все проверяю прошедшую жизнь и вспоминаю, кто же был моим другом. Их так мало. Я помню Вас, во всяком случае помню твердо, Павел Сергеевич.
20.IV. Что это за наказание! Шесть дней пишется письмо! Дьявол какой-то меня заколдовал.
Продолжаю: так вот в дружелюбные руки примите часть душевного бремени, которое мне уже трудно нести одному. Это, собственно, не письма, а заметки о днях... ну, словом, буду писать Вам о «Турбиных», о Мольере и о многом еще. Знаю, что это не светский прием, говорить только о себе, но писать ничего и ни о чем не могу, пока не развяжу свой душевный узел. Прежде всего о «Турбиных», потому что на этой пьесе, как на нити, подвешена теперь вся моя жизнь и еженощно я воссылаю моления Судьбе, чтобы никакой меч эту нить не перерезал.
Но
прежде всего иду на репетицию, а затем буду спать, а уж выспавшись, письмо сочиню. Итак, до следующего письма. Привет Анне Ильиничне!Ваш М.
М.А. Булгаков - П.С. Попову [512]
24.IV.32. Москва
II-е
Дорогой Павел Сергеевич,
итак, мои заметки. Я полагаю, что лучше всего будет, сели, прочитав, Вы бросите их в огонь. Печка давно уже сделалась моей излюбленной редакцией. Мне нравится она за то, что она, ничего не бракуя, одинаково охотно поглощает и квитанции из прачечной, и начала писем, и даже, о позор, позор, стихи! С детства я терпеть не мог стихов (не о Пушкине говорю, Пушкин — не стихи!) и, если сочинял, то исключительно сатирические, вызывая отвращение тетки и горе мамы, которая мечтала об одном, чтобы ее сыновья стали инженерами путей сообщения. Мне неизвестно, знает ли покойная, что младший стал солистом-балалаечником во Франции, средний ученым-бактериологом, все в той же Франции, а старший никем стать не пожелал. Я полагаю, что она знает. И временами, когда в горьких снах я вижу абажур, клавиши, Фауста и ее (а вижу я ее во сне в последние ночи вот уж третий раз. Зачем меня она тревожит?), мне хочется сказать — поедемте со мною в Художественный Театр. Покажу Вам пьесу. И это все, что могу предъявить. Мир, мама?
512
Театр, 1981, № 5. Затем: Письма. Публикуется и датируется по автографу (ОР РГБ, ф. 218, к. 1269, ед. хр. 4, л. 14-15).
Пьеса эта была показана 18-го февраля. От Тверской до Театра стояли мужские фигуры и бормотали механически «Нет ли лишнего билетика?» То же было и со стороны Дмитровки.
В зале я не был. Я был за кулисами, и актеры волновались так, что заразили меня. Я стал перемещаться с места на место, опустели руки и ноги. Во всех концах звонки, то свет ударит в софитах, то вдруг как в шахте тьма и загораются фонарики помощников и кажется, что спектакль вдет с вертящей голову быстротой. Только что тоскливо пели петлюровцы, а потом взрыв света и в полутьме вижу, как выбежал Топорков и стоит на деревянной лестнице и дышит, дышит... Наберет воздуху в грудь и никак с ним не расстанется... Стоит тень 18-го года, вымотавшаяся в беготне по лестницам гимназии и ослабевшими руками расстегивает ворот шинели. Потом вдруг тень ожила, спрятала папаху, вынула револьвер и опять скрылась в гимназии. (Топорков играет Мышлаевского первоклассно.) Актеры волновались так, что бледнели под гримом, тело их покрывалось потом, а глаза были замученные, настороженные, выспрашивающие.
Когда возбужденные до предела петлюровцы погнали Николку, помощник выстрелил у моего уха из револьвера и этим мгновенно привел меня в себя.
На кругу стало просторно, появилось пианино и мальчик-баритон запел эпиталаму.
Тут появился гонец в виде прекрасной женщины. У меня в последнее время отточилась до последней степени способность, с которой очень тяжело жить. Способность заранее знать, что хочет от меня человек, подходящий ко мне. По-видимому, чехлы на нервах уже совершенно истрепались, а общение с моей собакой научило меня быть всегда настороже.
Словом, я знаю, что мне скажут, и плохо то, что я знаю, что мне ничего нового не скажут. Ничего неожиданного не будет, все — известно. Я только глянул на напряженно улыбающийся рот и уже знал — будет просить не выходить...
Гонец сказал, что Ка-Эс [513] звонил и спрашивает, где я и как я себя чувствую?..
Я просил благодарить — чувствую себя хорошо, а нахожусь я за кулисами и на вызовы не пойду.
О, как сиял гонец! И сказал, что Ка-Эс полагает, что это — мудрое решение.
513
Ка-Эс - К.С. Станиславский.
Особенной мудрости в этом решении нет. Это очень простое решение. Мне не хочется ни поклонов, ни вызовов, мне вообще ничего не хочется, кроме того, чтобы меня Христа ради оставили в покое, чтобы я мог брать горячие ванны и не думать каждый день о том, что мне делать с моей собакой, когда в июне кончится квартирный контракт.
Вообще мне ничего решительно не хочется.
Занавес давали 20 раз [514] . Потом актеры и знакомые истязали меня вопросами — зачем не вышел? Что за демонстрация? Выходит так: выйдешь — демонстрация, не выйдешь — тоже демонстрация. Не знаю, не знаю, как быть.
514
В дневнике Ю. Слезкина 27 февраля 1932 г. появилась выразительная запись (это уже дневниковая, а не «воспоминательная» запись): «Присутствовавшие на первом после возобновления спектакле „Дни Турбиных“ рассказывают, что после окончания спектакля занавес поднимали пятнадцать раз, так несмолкаемы были аплодисменты и вызовы автора. Булгаков благоразумно не выходил. Такой триумф не упомнят в Художественном театре со времен Чехова».