Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Некоторые видят в подобных фактах войну и протест. Это, дескать, война незваных против званых, это глухой протест обделенных против общественной несправедливости. А по-моему, так тут и войны никакой нет. Если б в область запретного врывались одни обделенные, тогда еще можно было бы, хоть с натяжкою, сказать: «Да, это протест!» Но ведь сплошь н рядом званые-то еще ходчее в эту область заглядывают. Стало быть, не только незваным, но и званым туго пришлось. Да и как, наконец, определить, кто обделен, кто не обделен? Конечно, сытому воровать стыднее, нежели голодному, и Софрон Матвеич, я знаю, первый упрекнет сытого: «Не стыдно ли тебе, скажет: добро бы у тебя своего куска не было!» А Хрисашка ему в ответ: «А ты мой аппетит знаешь? мерил ты мой аппетит?»

Я не говорю, что Хрисашка представляет собой образец добродетели; я знаю, что

он кругом виноват, а напротив того, критик его, Софрон Матвеич (впрочем, снимающий перед Хрисашкой картуз), кругом прав. Но я знаю также, что Софрон Матвеич влачит свое серенькое существование с грехом пополам, между тем как Хрисашка блестит паче камня самоцветного и, конечно, не всуе видит во сне медаль. Софрон Матвеич придет в церковь, станет скромненько в уголок, и поп не назовет его ни истинным сыном церкви, ни ангельского жития ревнителем и не вынесет просвиры. А Хрисашка взойдет в церковь, так словно светлее в ней сделается; взойдет и полезет прямо на свой собственный, крытый алым сукном амвон. И поп скажет ему притчу, начнет с «яко солнцу просиявающу» и кончит: «тако да воссияешь ты добродетелями вовек», а в заключение сам вручит ему просвиру. По выходе же из церкви Софрону Матвеичу поклонится разве редкий аматёр * добродетелей (да и то, может быть, в том расчете, что у него все-таки кубышка водится), а Хрисашке всепоклонятся, да не просто поклонятся, а со страхом и трепетом; ибо в руках у Хрисашки хлеб всех, всей этой чающей и не могущей наесться досыта братии, а в руках у Софрона Матвеича — только собственная его кубышка.

«Я в трубу не вылечу, а Хрисашка — вот помяните мое слово! — не долго нагуляет!» — говорил мне Софрон Матвеич. Прекрасно; но для Хрисашки это все-таки довод не убедительный. Разве ты когда-нибудь жил, Софрон Матвеич? Разве ты испытал, какое значение имеют слова: «пожить в свое удовольствие»? Нет, ты не жил, а только уберегался от жизни да поученья себе читал. Захочется тебе иной раз во все лопатки ударить (я знаю, и у тебя эти порывы-то бывали!) — ан ты: «Нет, погоди — вот ужо!» Ужо да ужо — так ты и прокис, и кончил на том, что ухватился обеими руками за кубышку да брюзжишь на Хрисашку, а сам ему же кланяешься! А у Хрисашки кубышки и в заводе нет, ему не над чем дрожать, потому что у него деньга вольная. Всякая деньга — его деньга: и та, которая у тебя в кармане тщетно хоронится от его прозорливости, и та, которая скрывается в груди, в мышцах, в спине вот у этого прохожего, который с пилой да с заступом на плече пробирается путем-дорогой на промысел. Или опять насчет чистоты нравов — разве ты настоящей сладости-то вкусил? Приглянется тебе, бывало (еще при крепостном праве это было), Дунька, Старостина жена, а ты: «Нет, погоди! неравно староста обидится!» Погоди да погоди, и дожил до того, что теперь нечего тебе другого и сказать, кроме: «Хорошо дома; приеду к Маремьяне Маревне, постелемся на печи да и захрапим во всю ивановскую!» А у Хрисашки и тут все вольное: и своя жена вольная, и чужая жена вольная — как подойдет! Безнравствен Хрисашка, прелюбодей он и вор — что говорить! И в трубу вылетит, и в острог попадет — это верно. Но и в остроге ему будет чем свою жизнь помянуть да порассказать «прочиим каторжныим», как поп его истинным сыном церкви величал да просвирами жаловал, а ты и на теплой печи, с Маремьяной Маревной лежа, ничего, кроме распостылого острога, не обретешь!

Ты говоришь: «Поп завидущ; захочу, десять рублей пошлю — он и не такую притчу мне взбодрит!» Знаю я это. Но вспомни, что ведь ты добродетельный, а Хрисашка вор и прелюбодей. Если об тебе и за десять копеек поп скажет, что ты ангельского жития ревнитель — он немного солжет, а каково об Хрисашке-то это слышать! Хрисашка, сияющий добродетелями! Хрисашка, аки благопотребный дождь, упояющий ниву, жаждущу, како освежитися! Слыхана ли такая вещь! А разве ты не слыхал?

Да взгляни же ты наконец на Хрисашку, как он невозмутим, спокоен, самодоволен! С каким неизреченным состраданием взирает он с своего амвона на тебя, героя собственной кубышки, поборника невоспрещенного законом храпенья на собственной печке возле собственной Маремьяны Маревны! Именно с состраданием, даже не с иронией. Не тебя жалеет он, а твою кубышку, держа которую ты так сладко похрапываешь на собственной печи, в свободные от копления часы! «Эх, думается

ему, кабы эту самую кубышку да в настоящие руки… задали бы ей копоти!» Всмотрись же в Хрисашку пристальнее и крепче прижми к груди кубышку, потому что с таким озорником всяко случиться может: вздумается — и отнимет!

Да, Хрисашка еще слишком добр, что он только поглядывает на твою кубышку, а не отнимает ее. Если б он захотел, он взял бы у тебя всё: и кубышку, и Маремьяну Маревну на придачу. Хрисашка! воспрянь — чего ты робеешь! Воспрянь — и плюнь в самую лохань этому идеологу кубышки! Воспрянь — и бери у него все: и жену его, и вола его, и осла его * — и пусть хоть однажды в жизни он будет приведен в необходимость представить себе, что у него своегоили ничего, или очень мало!

Итак, всякий хочет жить — вот общий закон. Если при этом встречаются на пути краеугольные камни, то стараются умненько их обойти. Но с места их все-таки не сворачивают, потому что подобного рода камень может еще и службу сослужить. А именно: он может загородить дорогу другим и тем значительно сократить размеры жизненной конкуренции. Стало быть: умелый пусть пользуется, неумелый — пусть колотится лбом о краеугольные камни. Вот и всё.

Между тем как я предавался этим размышлениям, лошади как-то сами собой остановились. Выглянувши из тарантаса, я увидел, что мы стоим у так называемого постоялого двора, на дверях которого красуется надпись: «распивочно и навынос». Ямщик разнуздывает лошадей, которые трясут головами и громыхают бубенчиками.

— Лошадей хочу попоить! — обращается к нам ямщик.

— Чего «лошадей попоить»! вижу я, куда у тебя глаза-то скосило! — ворчит Софрон Матвеич.

— Что ж, на свои деньги и сам выпить могу!

— То-то «сам»… до места-то, видно, нельзя подождать! на пароход опоздаем!

— На пароход еще за сутки приедем. Ты, чай, и выпил, и закусил дома с «барином», а я на пустых-то щах только зубы себе нахлопал!

Дверь кабака визжит, и ямщик скрывается за нею.

— А много пьют? — спрашиваю я.

— Так довольно, так довольно, что если, кажется, еще немного, совсем наша сторона как дикая сделается. Многие даже заговариваться стали.

— То есть как же это — заговариваться?

— Совсем не те слова говорит, какие хочет. Хочет сказать, к примеру, сено, а говорит — телега. Иного и совсем не поймешь. Не знает даже, что у него под ногами: земля ли, крыша ли, река ли. Да вон, смотрите, через поле молодец бежит… ишь поспешает! Это сюда, в кабак.

И действительно, через несколько секунд с нашим тарантасом поравнялся рослый мужик, имевший крайне озабоченный вид. Лицо у него было бледное, глаза мутные, волоса взъерошенные, губы сочились и что-то без умолку лепетали. В каждой руке у него было по подкове, которыми он звякал одна об другую.

— Давно не пивал, почтенный? — обратился к нему Софрон Матвеич.

— Завтра пивал!.. Реговоно табе… талды… Веней пина? Зарррок! — бормотал мужик, остановившись и словно испуганный человеческою речью.

— Вот и разговаривай с ним, как этакой-то к тебе в работники наймется! А что, почтенный, тебе бы и в кабак-то ходить не для че! Ты только встряхнись — без вина пьян будешь!

Мужик стоял, блуждая глазами по сторонам и как бы нечто соображая.

— Подковы-то украл, поди! чужие небось!

— Ч-ч-чии! веней пина… реговоно… талды!

— Ну, ну! ступай своей дорогой!

— Веней! — крикнул мужик не своим голосом, делая всем корпусом движение в нашу сторону.

— Ступай, ступай! нехорошо! видишь — барин!

Мужик плюет («какие грубияны!» вертится у меня в голове) и обращается к кабаку. Опять визжит дверь, принимая и свои объятия нового потребителя.

— Хороши наши палестины? — подсмеивается Софрон Матвеич.

— Чудак ты, однако ж! Говоришь так, как будто уж все заговариваются!

— Все не все, а что многие в вине занятие находят — это верно. Да вот увидите. Версты с четыре проедем, тут в деревне через Воплю перевоз будет, а при перевозе, как и следует, кабак. Паромишко ледащий, телега с нуждой уставится, не то что экипаж, вот они и пользуются. Как есть, у кабака вся деревня ждет. Чуть покажемся — все высыплют. На руках тарантас на паром спустят, весь переезд задние колеса на весу держать будут — всё за двугривенный. Получат двугривенный — сейчас в кабак. И идет у них с утра до вечера веселье, даже вчуже завидно!

Поделиться с друзьями: