Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо
Шрифт:
Она остановилась, и на этот раз уж не две, а ровно четыре слезинки выкатились из ее глазок.
— Ну, не огорчайся, душа моя, ведь я пошутил! — постарался я утешить ее, — говори же, что нужно тебе для Филофея Иваныча?
— Ты знаешь, как много наше семейство ему обязано. Даже Simon — и тот отдавал ему справедливость. Так что ежели Теодор имеет христианские правила, то это именно только благодаря ему.
— Ну-с, так чем же я могу быть ему полезным?
— Нельзя ли, голубчик, как-нибудь устроить его при вашей литературе?
— Как это — при литературе?
— Ну, да, место какое-нибудь… ты это можешь, cousin! он говорил мне, что ты все, все можешь!
— Разве он пишет?
— Ах, он ужасно пишет! он целый день, целый день пишет!
При этой просьбе les pieux souvenirs окончательно исчезли. Мне вдруг показалось, что я очутился в каком-то темном складе, где грудами навалены куколки, куколки, куколки без конца. Отличные куколки, лучшие в своем роде. Одеты — прелесть; ручки, ножки, личики, грудки — восторг; даже звуки какие-то издают, делают некоторые несложные движения головкой, глазками. Словом сказать, любую из них посадил бы в гостиную и любовался бы, как она глазки заводит. И вдруг одна из куколок встает и говорит: покажите, пожалуйста, как мне пройти в литературу! это я не для себя прошу… фи! а для Филофея Иваныча! И при этом начинает лепетать: «Бедная Лиза» * , «Марьина Роща» * , «Сарепта», «Вадим» * …Куколка, куколка! да ведь ты картонная! * как это язычок твой выговорил: ли-те-ра-ту-ра? — Ах, это не я, это Филофей Иваныч… Как тут быть? Начать объяснять, что литература есть нечто серьезное и совсем не кукольное — не поверит; доказывать, что «Бедная Лиза» давно уж не представляет достаточного мерила для сравнения — не поймет…
Но тем-то именно и сильны куколки, что они ничего не понимают. И ежели, при этой силе непонимания, найдется мудрец, который овладеет ею и добьется, что куколка что-нибудь затвердит, то она, в пользу этого затверженного, способна будет на всякие доступные куколке подвиги. Будет с утра до вечера повторять одно и то же слово, будет сердиться, ронять слезки, жаловаться на судьбу. И непременно в конце концов чего-нибудь добьется: если не прямо несообразность какую-нибудь вынудит сделать, то заставит наобещать с три короба, налгать.
— Послушай, Наташа, неужели ты не знаешь, что литература — это своего рода республика, в которой таких мест, куда бы можно было «пристроить», не полагается? — спросил я, вместо ответа.
Я нарочно употребил такой оборот речи, чтоб она не сразу могла понять. Я думал: надо ее поразить чем-нибудь помудренее, заставить ее сначала прислушаться, постараться заучить. Она заучит, перескажет Филофею и, разумеется, переврет. Выйдет сначала одно недоразумение, потом еще недоразумение, потом десятки, сотни недоразумений — смотришь, ан время-то и прошло. Однако ж она даже и этой перспективы меня лишила.
— Значит, вакансий в эту минуту нет? — воскликнула она с неподдельной горестью.
— Не только в эту минуту… ах, пойми меня, ради Христа! ни в эту, ни в другую минуту, никогда вакансий не полагается! От природы их нет.
— Ах, ты меня обманываешь!
— Да нет же! если мне не веришь, кого хочешь спроси. Ну, Теодора.
— Теодор, напротив, говорит, что у вас беспрестанно места открываются. Да это так и должно быть, потому что как же иначе, без подчиненных, вы книжки бы издавали!
— Да очень просто; напишет кто-нибудь с воли хорошую вещь, ее и печатают!
— Ах, так ведь у него — много! Он целый большой сундук с собою привез!
— Ну, вот ты ему и скажи: пускай принесет. Конечно, не сразу весь сундук, а понемножку.
— И ты сейчас ему жалованье положишь?
Мне вдруг надоело. Мне даже показалось, что совсем это не куколка, а просто замоскворецкая тетеха, которая дремлет и во сне веревки вьет.
— Ну да! назначу! назначу! — крикнул я, чтоб как-нибудь покончить.
Однако ж мой тон огорчил ее.
— Вот ты и рассердился! — пролепетала она сквозь слезки, — сейчас
был милый, а теперь… дурной! А я все-таки тебе благодарна. Хоть рассердился, а доброе дело сделал. И я доброе дело сделала… хоть и рассердила тебя.С этими словами она встала и начала прощаться.
— Ну, до свидания, мой родной. Благодарю, что побаловал. За все, за все благодарю вообще… И за себя, и за Теодора, и за Филофея Иваныча.
— Что ж ты заспешила! скажи, по крайней мере, что предполагаешь делать летом! ведь Монрепо-то уже нет?
— Да, уж нет! И как мне было грустно, если бы ты знал, когда Теодор написал, что наше милое Монрепо продано… Ведь там мой добрый, милый Simon…
Опять les pieux souvenirs. И слезки, счетом две.
— Теперь теснимся как-нибудь у Теодора, а там… Скучно у вас, cousin! Нет, что ни делайте, а все-таки не Париж! Нет, ты представь себе: Париж, да если при этом Henri Cinq * [117] — ведь это что-то волшебное!
117
Генрих Пятый.
— Ну, этого-то, пожалуй, не дождешься!
— Нет, это непременно будет. Вообрази себе, какой однажды со мной случай был. Стою я в la Chapelle [118] и молюсь. И вдруг — сама не знаю как — запела Vive Henri Quatre! vive ce roi vertgalant! [119] И с тех пор я верю, что французы когда-нибудь одумаются и обратятся к Henri Cinq.
— А покуда тебя за пенье, конечно, au violon? [120]
118
в церкви Сент-Шапель.
119
Да здравствует Генрих Четвертый! Да здравствует король, поклонник женщин!
120
в кутузку.
— Нет, там на это сквозь пальцы смотрят. Не знают, что будет впереди * , ну, и пропускают. А не правда ли, какая прелестная песенка? Впрочем, и Marseillaise… quel chant grandiose! [121]
— Ты, конечно, и Марсельезу пела!
— Я, cousin, все пела. Однажды я даже Паризьену * пела в честь герцога Омальского.
— Прекрасно; так и надо. Любезность — прежде всего. Впрочем, что ж мы о пустяках болтаем; скажи-ка лучше, довольна ли ты Теодором?
121
Марсельеза… какая величественная песнь!
— Я — счастливейшая из матерей. Теодор — сокровище! Представь себе, отдал мне свою комнату, а сам с Филофеем Иванычем расположился на биваках в кабинете. Но знаешь ли что? мне кажется, он чересчур уж усерден. Все докладывает. Беспрестанно, с утра до глубокой ночи, все докладывает. Утром, часов в десять, придет ко мне, пока я еще в постеле, я его благословлю — и исчезнет на целый день.
— Зато и превознесен будет.
— Да, он пойдет; кажется, это одно его и поддерживает. Филофей Иваныч так об нем выразился: хотя ныне для Федора Семеныча и не без труда, но зато сколь сладко будет впоследствии держать в своих руках судьбы возлюбленного отечества! Вот как Филофей Иваныч говорит! и точно так пишет.