Том 14. За рубежом. Письма к тетеньке
Шрифт:
Итак, с одной стороны, социально-демократическая пропаганда, а с другой — поздравления с ангелом. С одной стороны — «Марсельеза» и красное знамя, с другой — Vive Henri IV [112] и знамя с белыми лилиями. И все это идет рядом и выливается из одного и того же до краев переполненного источника. Что благородныйбонапартист ужинается рядом с благороднымсоциалистом — в этом еще нет чуда, ибо и тот и другой живут достаточно просторно, чтоб не мозолить друг другу глаза. Но ведь рабочий люд живет скученно, тесня друг друга и следуя друг за другом, так сказать, по пятам. Каким же образом в этой скученной среде выделяются столь несовместимые разновидности, и сколько в них, в этих разновидностях, есть искреннего и сколько театрального, подкупного?
112
Да здравствует Генрих Четвертый!
Признаюсь, эти вопросы немало интересовали меня. Не раз порывался я проникнуть в Бельвиль * или, по малой мере, в какой-нибудь d'ebit de vins [113] на одной из городских окраин, чтоб собрать хотя некоторые типические черты, характеризующие эти противоположные
Для путешественника (и в особенности русского) подобного рода предприятия почти недоступны. Во-первых, интимная жизнь рабочего люда в Париже, как и везде, сосредоточивается в таких захолустьях, куда иностранцу нет ни желания, ни даже возможности проникнуть. Парижский рабочий охотно оказывает иностранцу услуги и, видя в нем денежного человека и верного заказчика, смотрит на прилив чужеземного элемента, как на залог предстоящего торгового и промышленного оживления, которое может не без выгоды отразиться и на нем. Во всех других отношениях иностранец для него безличное существо, ноль. Помочь он ему не может, уж по тому одному, что голос его не имеет здесьни малейшего авторитета. Кровно заинтересоваться его нуждою тоже не имеет повода, потому что эта нужда есть результат бесчисленного множества местных и исторических условий, в оценке которых принимают участие не только ум и чувство, но и интимные инстинкты, связывающие человека с его родиной. Ведь у этого самого иностранца на родине остались массы рабочего люда, которые тоже могут дать пищу самой широкой любознательности, а он вот приехал в Париж. Очевидно, он явился сюда совсем не ради рабочего вопроса, а для того, чтоб жуировать, заказывать, покупать, любоваться произведениями искусств. Но он, пресытившись всем этим, задумал проникнуть в рабочую среду. Очень возможно, что это только назойливый празднолюбец, вроде Герольштейнского принца, * но кто же поручится, что он и… не шпион? Да, и шпион, и не кем другим подосланный, а именно Бисмарком. С тех пор как пруссаки побывали в Париже, убеждение о вездесущии прусского шпиона до того утвердилось в умах французской меньшей братии, что никакими доказательствами его не сокрушишь.
113
винный погребок.
Во-вторых, для русского путешественника есть еще и особенная причина, которая заставляет его воздерживаться от проникновения в рабочую среду. Нельзя дотронуться до рабочего человека без того, чтоб из этого не вышло превратного толкования. А у нас на этот счет так заведено: если есть превратное толкование, то, стало быть, есть и соответствующее оному мероприятие. Разумеется, было бы преувеличенно утверждать, чтоб логика событий всегда действовала в этих случаях с строгою неумолимостью, но если даже применить сюда в качестве ободряющего обстоятельства пресловутое «как посмотреть», то все-таки выйдет порядочный риск. Я охотно допускаю, что, например, в настоящую минуту, не найдется ничего предосудительного в том, что зрелых лет мужчина интересуется рабочим вопросом… на Западе; но ведь причина этого благополучного отношения заключается не в самой непредосудительности факта, а в том, что общее правило «как посмотреть» случайно приняло менее суровый характер. Еще вчера то же самое правило стояло гораздо солиднее, а завтра, быть может, запрос на благополучие и совсем прекратится. На сцену выступит запрос на вывороченные к лопаткам руки, на шивороты и другие процессуальные подробности русской просветительной деятельности, воспоминание о которых не оставляет русского человека и за границей. С какими глазами предстанет тогда, по возвращении в дом свой, «зрелых лет» человек, который, понадеявшись на поднявшийся курс «благополучия», побывал на сходах рабочих в цирке Фернандо * да, пожалуй, еще съездил с этою целью в Марсель на рабочий конгресс? *
Нет, лучше уже держаться около буржуа. Ведь он еще во времена откупов считался бюджетным столпом, а теперь, с размножением Колупаевых и Разуваевых, пожалуй, на нем одном только и покоятся все надежды и упования.
Итак, говоря об унаследовании современным Парижем благополучия дореформенной Москвы, я разумею, по преимуществу, парижского буржуа, которого, благодаря необыкновенно счастливому стечению обстоятельств, начинает уж распирать от сытости.
Со времени франко-прусской войны матерьяльное благосостояние Франции не только не умалилось, но с какою-то невиданной выпуклостью выступило наружу, на зависть всем. Денег — не клюют куры; заводская и фабричная производительность едва успевает удовлетворять требованиям заказчиков; баланс — прелестнейший; бюджет — прихотливый и не знающий дефицита; железнодорожная сеть проникает в самые отдаленные уголки; забастовки рабочих хотя и нередки, но непродолжительны и всегда кончаются к обоюдному удовольствию. Буржуа до такой степени сыт, что чувствует потребность поделиться и с меньшим братом. Поэтому когда рабочие начинают предъявлять требования, то он, конечно, для формы покобенится, но именно только для формы, в конце же концов благодушно скажет: нате! рвите мои внутренности… ненасытные! И вот, в результате обоюдное удовольствие.
В довершение всего, в Париже отовсюду стекается такая масса всякого рода провизии, что, кажется, если б у буржуа, вместо одной, было две утробы, то и тут он всего бы не уместил.
Окрестности Парижа доставляют тончайшие овощи и фрукты; Нормандия и Турень — фрукты, молочные скопы и живность; Бретань — всякого рода мясо и самых молочных кормилиц, Перигё — пироги с начинкой, Гасконь — душистые трюфли, душистое вино и лгунов; * Бургонь — вино и живность; Шампань — шампанское, Лион — колбасу, Прованс — оливковое масло, Ницца — фрукты в сахаре, Пиренеи — красных куропаток, Ланды — перепелок и ортоланов * , океан и Средиземное море — всевозможные сорта рыб, раков и устриц… Когда буржуа начинает перечислять все эти богатства, то захлебывается слюнями и глаза у него получают какой-то неблагонадежный блеск: так и кажется, что вот-вот сейчас он перервет собеседнику горло. Даже о потере Страсбурга нынешний буржуа жалеет не столько по причине его знаменитой колокольни, сколько с точки зрения страсбургского пирога, которого не заменил даже пресловутый перигорский пирог. В одном только пункте буржуа чувствует себя уязвленным: нет у него русского рябчика, о котором гостившая в России баронесса Каулла * («la fille Kaoulla», как называли ее французские газеты) рассказывала чудеса (еще бы! сам Юханцев кормил ее ими). Но и тут у него есть луч надежды: Гамбетта, как слышно, уж шепчется о чем-то с графом Твэрдоонто! В начале осени они вместе завтракали в caf'e Anglais, и на завтраке инкогнито присутствовал принц Уэльский (платил Твэрдоонто). А в соседнем cabinet, в это же самое время, Каулла завтракала с генералом Сиссэ * . И хотя на другой день в газетах было объявлено, что эти завтраки не имели политического характера, но буржуа только хитро подмигивает, читая эти толкования, и, потирая руки, говорит: «Вот увидите, что через год у нас будут рябчики! будут!» И затем, в тайне сердца своего, присовокупляет: «И, может быть, благодаря усердию республиканской
дипломатии возвратятся под сень трехцветного знамени и страсбургские пироги».Но повторяю: сытость настолько благотворно действует на человеческое сердце, что этому общему правилу не может не подчиниться и буржуа. Не будучи в состоянии заглотать все, что плывет к нему со всех концов любезного отечества, он добродушно уделяет меньшей братии, за удешевленную цену, то, что не может пожрать сам. Эти остатки, в виде объедков пирогов, котлет, жареного мяса, живности и даже в виде застывших подливок, продаются в особенном отделении Halles centrales [114] и известны под именем bijoux [115] . Они-то собственно и составляют главное основание стряпни в тех маленьких ресторанах, в которых питается недостаточное население столицы мира. Приправленные пряностями, облитые разогретыми подливками и поданные в виде дымящихся рагу и паштетов, они, с одной стороны, ласкают обоняние, с другой — производят изжогу. Но бедняк охотно забывает второе, чтоб всецело предаться благодарным впечатлениям о первом. Впрочем, и первое, и второе уже настолько вошли в его жизненный обиход, что не составляют для него неожиданности, а следовательно, не вызывают ни особенной радости, ни особенного огорчения.
114
Центрального рынка.
115
объедки.
Известно ли рабочему человеку родопроисхождение этих рагу? Знает ли он, что вот этот самый обрывок сосиски, который как-то совсем неожиданно вынырнул из-под груды загадочных мясных фигурок, был вчера ночью обгрызен в Maison d’Or [116] генерал-майором Отчаянным в сообществе с la fille Kaoulla? знает ли он, что в это самое время Юханцев, по сочувствию, стонал в Красноярске, а члены взаимного поземельного кредита восклицали: «Так вот она та пропасть, которая поглотила наши денежки!» Знает ли он, что вот этой самой рыбьей костью (на ней осталось чуть-чуть мясца) русский концессионер Губошлепов ковырял у себя в зубах, тщетно ожидая в кафе Риш ту же самую Кауллу и мысленно ропща: сколько тыщ уж эта шельма из меня вымотала, а все только одни разговоры разговаривает! Знает ли он, что вот этот волос, который прилип у него на языке, принадлежит девице Круазетт и составляет часть локона, подаренного ею на память герцогу Омальскому? Знает ли он, наконец, что этот песок, который сию минуту хрустнул у него на зубах, составляет часть горсти земли, взятой рьяным бонапартистом с могилы Лулу и составлявшей предмет пламенных тостов на вчерашнем банкете в H^otel Continental?
116
«Золотом доме» (ночной ресторан).
Я думаю, что он знает все это, но, разумеется, делает вид, что не знает. Ибо, не притворись он незнающим, ему просто по чувству приличия пришлось бы отказаться от рагу и от мясной пищи вообще. Быть может, ему предстояло бы даже познакомиться с подспорьем в виде мякины, потому что, как ни благодушен буржуа, но он поступается мясцом только в форме объедков, за натуральное же мясо и цену дерет натуральную. Между тем мясо необходимо меньшему брату, даже если б оно являлось в еще более неожиданных очертаниях, ибо оно поддерживает необходимую для труда бодрость и силу. И вот он глотает свои рагу и — risum teneatis, amici! [117] — даже пускается в их расценку… Лакомка!
117
не смейтесь, друзья!
Но ежели меньший брат знает родословную объедков, то благодарен ли он за них буржуа? На этот вопрос я удовлетворительно ответить не могу. Думаю, однако ж, что особенного повода для благодарности не имеется, и ежели бедняк въявь не выказывает своей враждебности по поводу объедков, то по секрету все-таки прикапливает ее. Да, доглодать обглоданную Губошлеповым рыбью кость — это-таки штука не последняя! но до поры до времени приходится подчиняться даже этой горькой необходимости, ибо буржуа хитер. Он окружил Париж бастионами, распустил национальную гвардию и ввел такую дисциплину в военном персонале, составляющем местный гарнизон, что только держись! И, совершивши все это, блаженствует.
Тем не менее, как ни приятна сытость, но и она имеет свои существенные неудобства. Она отяжеляет человека, сообщает его действиям сонливость, его мышлению — вялость. Чересчур сытый человек требует от жизни только одного: чтоб она как можно меньше затрудняла его, как можно меньше ставила на его пути преград и поводов для пытливости и борьбы. Самые наслаждения в глазах сытого человека приобретают ценность лишь в том случае, когда они достигаются легко, приплывают к нему, так сказать, сами собой. Мы, русские сытые люди, круглый год питающиеся блинами, пирогами и калачами, кое-что знаем о том духовном остолбенении, при котором единственную
лучезарную точку в жизни человека представляет сон, с целою свитой свистов, носовых заверток, утробных сновидений и кошмаров. Оттого-то, быть может, у нас и нет тех форм обеспеченности, которые представляет общественно-политический строй на Западе. Но зато есть блины.
Француз-буржуа хотя и не дошел еще до столбняка, но уже настолько отяжелел, что всякое лишнее движение, в смысле борьбы, начинает ему казаться не только обременительным, но и неуместным. Традиция, в силу которой главная привлекательность жизни по преимуществу сосредоточивается на борьбе и отыскивании новых горизонтов, с каждым днем все больше и больше теряет кредит. Буржуа ищет не волнений, а спокойствия, легкого уразумения и во всем благого поспешения. В деле религии он заявляет претензию, чтоб бог, без всяких с его стороны усилий, motu proprio [118] посылал ангелов своих для охраны его. В деле науки он ценит только прикладные знания, нагло игнорируя всю подготовительную теоретическую работу и предоставляя исследователям истины отыскивать ее на собственный риск. В деле публицистики он любит газетные строчки, в которых коротенько излагается, с кем завтракал накануне Гамбетта, какие титулованные особы удостоили своим посещением Париж, и приходит в восторг, когда при этом ему докладывают, что сам Бисмарк, в интимном разговоре с Подхалимовым, нашел Францию достойною участвовать в концерте европейских держав. В деле беллетристики он противник всяких психологических усложнений и анализов и требует от автора, чтоб он, без отвлеченных околичностей, но с возможно большим разнообразием «особых примет», объяснил ему, каким телом обладает героиня романа, с кем и когда и при каких обстоятельствах она совершила первый, второй и последующие адюльтеры, в каком была каждый раз платье, заставляла ли себя умолять или сдавалась без разговоров, и ежели дело происходило в cabinet particulier [119] , то в каком именно ресторане, какие прислуживали гарсоны и что именно было съедено и выпито. Даже в своих любовных предприятиях он не терпит запутанности и лишних одежд, а настаивает, чтоб все совершалось чередом, без промедления времени… сейчас!
118
по собственному почину.
119
в отдельном кабинете.