Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 15. Дела и речи
Шрифт:

Через четверть часа я был уже на улице Фуа, у дома № 73, и постучал в небольшую дверь, ведущую в сад. Человек, работавший в саду, открыл мне. Это был мой отец.

Вечером отец повел меня на холм, возвышающийся над домом; там растет дерево Гастона. Я вновь увидел, но уже сверху, город, на который утром смотрел снизу; его общий вид, несмотря на некоторую строгость, был еще более очаровательным. Утром город, как мне казалось, хранил еще следы изящного беспорядка после внезапного пробуждения; вечером его очертания выглядели более спокойными. Хотя было еще светло, так как солнце только что село, появилась какая-то грусть; ретушь сумерек смягчала острые выступы крыш; ослепительный отблеск утренней зари на окнах сменился мерцанием редких свечей; контуры предметов таинственно преображались наступавшей темнотой; все резкое проигрывало, все округлое выигрывало; стало больше изгибов и меньше углов. Я смотрел с большим волнением, умиленный этим зрелищем. С неба веяло легким дыханием лета. Город предстал передо мной не таким, как утром, — веселым, восхитительным и беспорядочным, — а спокойным и гармоничным; он делился на пропорциональные участки, уравновешивавшие друг друга;

перспективы отступали, ярусы высились один над другим стройно и строго. Собор, здание епископата, черная церковь святого Николая, замок — цитадель и дворец, овраги, слившиеся с городом, подъемы и спуски, где дома то карабкаются, то катятся вниз, мост с обелиском, извивающаяся лента красавицы Луары, прямоугольные полосы тополей, а далеко на горизонте, в неясной дымке, Шамбор со своими бесчисленными башенками, леса, куда уходит старинная дорога под названием «Римские мосты», отмечающая древнее русло Луары, — все это вместе поражало своим величием и мягкостью. К тому же мой отец любил этот город.

Сегодня вы мне его вернули.

Благодаря вам я снова в Блуа. Ваши двадцать офортов показывают этот город с интимной стороны — не город дворцов и церквей, а город домов. [23] С вами выходишь на улицу, входишь в старые домики, и эти обветшалые постройки, будь то деревянный дом с резьбой на улице Сен-Любен, или отель Дени-Дюпон с фонарем над винтовой лестницей, уходящей вверх косыми пролетами, или дом на улице От, или аркада с низким сводом на улице Пьер-де-Блуа, — щедро показывают готическую фантазию или изящество Ренессанса, скрашенные поэзией ветхости. Ветхость дома не мешает ему быть сокровищем. Нет ничего очаровательнее, чем пожилая женщина с умом и сердцем. Многие изящные дома, зарисованные вами, напоминают мне таких пожилых женщин. Познакомиться с ними — большая удача. А когда являешься, как я, их старым другом, то вновь увидеть их — большая радость. Сколько вещей они могут вам рассказать, и какое это восхитительное перебирание в памяти всех мелочей прошлого! Взгляните, например, на этот легкий и изящный домик на улице Орфевр; кажется, что ведешь с ним интимную беседу.

23

«Улицы и дома старого Блуа», офорты А. Керуа. (Прим. авт.)

Глядя на все это изящество, чувствуешь себя счастливым. Вы даете нам возможность все узнать, — настолько ваши офорты имеют портретное сходство. Это фотографическая точность в сочетании со свободой большого искусства. Ваша улица Шемонтон — просто шедевр. Я поднялся вместе с добрыми солонскими поселянами, зарисованными вами, по большим ступеням замка. Дом со статуэтками на улице Пьер-де-Блуа можно сравнить с чудесным Домом музыкантов в Веймуте. Я узнаю все. Вот Серебряная башня, вот дом с высоким мрачным щипцом на углу улиц Виолетт и Сен-Любен, вот отель Гизов, вот отель Шеверни, вот отель Сардини со сводами, напоминающими ручки корзинок, вот отель Аллюи с изящными арками времен Карла VIII, вот ступени эпохи Людовика Святого, ведущие в собор, вот улица Сермон, а в глубине — почти романский силуэт церкви святого Николая; вот грациозная многогранная башенка, называемая Молельней королевы Анны. Позади этой башенки находился сад, где подагрик Людовик XII совершал прогулки на маленьком муле. У Людовика XII, как и у Генриха IV, есть свои приятные стороны. Он наделал много глупостей, но это был король-добряк. Он швырял в Рону папки с судебными кляузами, затеянными против жителей Во. Он был достойным отцом своей дочери — отважной гугенотки и астролога Рене Бретонской, столь неустрашимой в Варфоломеевскую ночь и столь непреклонной в деле при Монтаржи. В молодости он провел три года в башне Буржа и отведал железной клетки. Но то, что озлобило бы другого, сделало его добродушным. Он вступил победителем в Геную с роем золотых пчел на кольчуге и девизом: «Non utitur aculeo». [24] Придворному, сказавшему ему при Аньяделе: «Вы подвергаете себя опасности, государь!»— он отвечал: «Держитесь за мной!»Он же говаривал: «Добрый король — скупой король. Я считаю, что лучше вызывать смех у придворных, чем обременять народ».Он говорил: «Самая дрянная тварь, которую видишь, это прокурор со своими мешками».Он ненавидел судей, жаждущих осудить и пытающихся отягчить вину обвиняемого. «Они,— говорил он, — подобны сапожникам, которые удлиняют кожу, натягивая ее зубами».Он умер от чрезмерной любви к своей жене, как впоследствии Франциск II; оба они были сладостно умерщвлены женщинами по имени Мария. Супружество было кратким. 1 января 1515 года, через восемьдесят три дня, или, вернее, восемьдесят три ночи после свадьбы, Людовик XII скончался. Так как это был Новый год, он сказал жене: «Милая, пусть моя смерть будет для вас новогодним подарком».Она приняла этот дар, разделив его с герцогом де Брандоном.

24

Не пользуется жалом (лат.)

Другая тень, витающая над Блуа, столь же отвратительна, сколь приятен Людовик XII. Это тот самый Гастон, Бурбон с примесью Медичи, флорентинец шестнадцатого века, подлый, вероломный и остроумный, который по поводу ареста Лонгвиля, Конти и Конде сказал: «Удачная охота. За один раз поймать лису, обезьяну и льва!»То был любознательный художник, коллекционер, влюбленный в медали, филигранные изделия и бонбоньерки, способный любоваться по утрам крышкой шкатулки из слоновой кости, в то время как рубили головы его друзьям, которых он предал.

Все эти

образы — и Генриха III, и герцога Гиза, и других, включая сюда и Пьера де Блуа, прославившегося тем, что он первым произнес слово «транссубстанциация»,— я вновь увидел сквозь пелену истории, перелистывая ваш драгоценный альбом. Ваш «Фонтан Людовика XII» надолго приковал мое внимание. Вы изобразили его таким, каким я его видел: и старым и юным в одно и то же время, словом — очаровательным. Это один из ваших лучших рисунков. Мне кажется, что изображенная вами «Оптовая лавка руанских ситцев», напротив отеля Амбуаз, была уже там в мое время. У вас правдивый и тонкий талант, уменье улавливать стиль, твердая, ловкая и сильная рука; в вашем резце много ума и вместе с тем много непосредственности, вы владеете редким даром передавать игру светотени. В ваших офортах меня поражает и восхищает яркий свет, веселье и улыбка — эта радость пробуждения, в которой заключена вся прелесть утра. Ваши рисунки словно купаются в лучах зари. Это — подлинный Блуа, мой Блуа, мой светозарный город, ибо во мне живо первое впечатление от него, сразу же по приезде. Блуа для меня всегда радужный, я вижу его лишь в час восхода солнца. Таковы ощущения, связанные с молодостью и родными местами.

Я увлекся долгой беседой с вами, потому что вы доставили мне удовольствие. Вы затронули мою слабую струну, вы приоткрыли завесу, таившую священные для меня воспоминания. Меня охватывает порою горькая грусть, вы же дали мне ощутить грусть сладостную. Сладостно грустить — это отрада, и я вам за это признателен. Я рад, что он так хорошо сохранился, так мало изменился и что он все еще похож на тот, каким я его видел сорок лет назад, этот город, с которым меня связывают незримые и неразрывные духовные нити, этот Блуа, который видел меня подростком, этот Блуа, чьи улицы меня знают и где есть дом, в котором я был любим; по этому городу я и совершил сейчас с вами прогулку, мысленно разыскивая моего седоголового отца, и при этом обнаружил, что сам стал седым.

Жму вашу руку.

Виктор Гюго.

1865

К ШЕСТИСОТЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ ДАНТЕ

Письмо во Флоренцию

Отвиль-Хауз, 1 мая 1865

Господин гонфалоньер Флоренции!

Ваше любезное письмо глубоко меня тронуло. Вы приглашаете меня на благородное празднество. Ваш национальный комитет выразил желание, чтобы мой голос прозвучал на этом торжестве, величайшем из всех торжеств. В настоящее время Италия дважды утверждает себя пред лицом всего мира — провозглашая свое единство и чествуя своего великого поэта. Жизнь народа — в его единстве; единая Италия — вот истинная Италия. Объединиться — значит обрести жизнь. Избрав эту славную годовщину для торжественного празднования своего объединения, Италия как бы решила приурочить день своего рождения ко дню рождения Данте. Итальянская нация хочет, чтобы ее памятная дата совпала с памятной датой этого человека. Что может быть прекраснее?

Действительно, Италия воплощена в Данте Алигьери. Подобно ему, она доблестна, вдумчива, горда, великодушна, отважно сражается, отважно мыслит. Подобно ему, она сочетает в глубоком единстве поэзию и философию. Подобно ему, она жаждет свободы. Подобно ей, он исполнен величия, которым пронизана его жизнь, и красоты, которой пронизаны его творения. Италия и Данте сливаются друг с другом и отождествляются в этом взаимопроникновении; они озаряют друг друга своими лучами. Италия столь же велика, сколь Данте славен. У них — одно сердце, одна воля, одна судьба. Италия сходна с Данте той грозной внутренней силой, которую и она и он проявили в несчастье. Она — властительница, он — гений. Подобно ему, она была в изгнании; подобно ей, он увенчан лаврами.

Подобно ему, она прошла сквозь ад.

Хвала ее выходу к свету!

Она познала, увы, все семь кругов ада; она вынесла и превозмогла горестную раздробленность, она была тенью, была географическим понятием! Сейчас она — Италия. Она так же — Италия, как Франция — Франция, как Англия — Англия; она воскресла во всеоружии, ослепительно прекрасная; она оставила позади свое мрачное, трагическое прошлое, она начинает свое восхождение к будущему; и как хорошо, как чудесно, что в этот светлый час, час великого ликования, смело шествуя вперед, озаренная солнцем цивилизации и славы, она вспоминает о той долгой ночи, когда ее светочем был Данте!

Признательность великих народов великим людям — благой пример. Нет, не говорите, что народы неблагодарны. Бывали времена, когда один человек являлся совестью всей нации. Прославляя этого человека, нация доказывает всему миру, что в ней жива совесть. Она, можно сказать, призывает в свидетели свой собственный дух. Итальянцы, любите, сохраняйте, почитайте ваши великолепные древние города и благоговейте перед Данте. Эти города были вашей отчизной, Данте был вашей душой.

Одно за другим шесть столетий сооружали пьедестал памятника Данте. В каждом столетии цивилизация перевоплощается. В каждом столетии человечество словно рождается вновь, и можно сказать, что бессмертие Алигьери уже в шестой раз провозглашается человечеством, шесть раз преображенным. Грядущие поколения вновь и вновь будут славить его.

Данте Алигьери, человек-светоч, был для Италии источником жизни.

Долгая ночь тяготела над Италией — ночь, во время которой мир коченел от холода; но Италия жила. Скажу более — даже в этой мгле Италия блистала. Она лежала в гробу, но не была мертва. О том, что она жива, говорили ее литература, поэзия, наука, памятники зодчества, живопись, великие открытия. Какое сияние искусства, от Данте до Микеланджело! Какое грандиозное, двойное раскрытие тайн земли и неба: тайн земли — Христофором Колумбом, тайны неба — Галилеем! И все эти чудеса творила мнимоумершая Италия! О, поистине она была жива! Она гневно заявляла об этом лучами, исходившими из ее склепа. Италия — могила, откуда воссияла заря.

Поделиться с друзьями: