Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 15. Рассказы, очерки, заметки 1921-1924
Шрифт:

Прихлебывая чай, стукая пальцем по лбу, он жевал халву, зубы его вязли в крепком соединении конфетной муки, мела, сахара и рыбьего клея, а халва подсказывала: Бова, слова, голова, но все это, не укладываясь в строки, торчало в голове точно гвозди в кармане. Но, как-то внезапно, сразу он написал:

Сижу один, пью чай с халвой, Так провожу я вечер свой И так, однажды поутру, Наверно я, один, умру.

Он отрадно вздохнул,

это уж были настоящие стихи, потому что грустные. Но больше он не успел ничего написать: в дверь, со двора бойко постучали, явился Агат и с ним нахал из ресторана, остробородый, с усиками точно стрелки часов в два рубля семьдесят пять.

— Покорский, — сказал он, протянув руку Платону, — Кароль Покорский.

Агат, не раздеваясь, взял со стола бумагу и удивленно мигнул:

— Ах, вот как, — стихи? Смотри-ка, — стихи!

Покорский провел по строчкам концом бородки и сказал решающим голосом:

— Это очень хорошо, понимаешь?

— Очень, очень…

Агат вынул из кармана пальто бутылку, овальную коробку рахат-лукума, сбросил пальто на постель Платона и сел к столу, оживленно любезно говоря:

— Гуляли, гуляли, — дьявольски холодно! Покорский приглашает к девочкам, греться, — ба! думаю я — зайдем-ка за Ереминым, возьмем его, монаха; почему это так: мы — грешим, а он — не хочет? Это неправильно. Кстати напьемся чаю, угостим его сладким, я заметил: вы любите рахат-лукум, у вас турецкий вкус, — угощайтесь!

— Покорно благодарю, — сказал Платон, радостно удивленный милой, дружеской болтовней Агата; эта болтовня тотчас убедила его, что Грек передал Агату его согласие вступить в денежное дело, и вот Агат пришел, чтоб окончательно переговорить об этом. Разумеется, это — так.

Агат улыбался, казалось, что каждое слово его улыбается, а Покорский молча пил чай и посматривал колкими глазами в лицо Платона, в потолок, в угол, где печь разинула темную пасть. Глаза его были глубоко забиты в сухое лицо, как шляпки машинных гвоздей в мягкое дерево, например, в липу. Он искусно, тихонько отбивая пальцами левой руки такт, насвистывал трогательный марш Ендржиевского и — странно! — грустная мелодия, провожавшая кого-то далеко и, может-быть, навсегда, не мешала веселому журчанию речей милейшего Агата; он влюбленно смотрел на Платона и сеял мягкие слова.

— Я тоже к стихам очень склонен, только сочинять нет времени. Сочинять — забавное, очень смешное занятие.

Платон, слушая, соображал:

— Покорский, конечно, главный. Очень серьезный, даже неприятный. Никогда еще Агат не был таким милым. С ним говорить о серьезном будет очень просто.

Но Агат не торопился заговорить о серьезном, он любезно спрашивал:

— Вы стихи Баркова знаете? Нет? Жаль. Это — замечательные стихи в откровенном роде. Рахат-лукум этот лучшего сорта, вы что же мало кушаете?

Платон вежливо улыбался и ел клейкое лакомство, густо осыпанное сахарной пудрой; Покорский, куря желтую папиросу, строго смотрел в потолок, казалось он читает что-то, неразборчиво или мелко написанное, веки его напряженно дрожали.

— Сейчас начнет о деле, — ждал Платон.

Агат рассказывал о дружбе и ссорах Баркова с сочинителем Пушкиным, он говорил так, как-будто сам присутствовал при

этих ссорах.

— Однажды, знаете, Пушкин так рассердился, что хотел побить ему морду, уже плеснул в рыло чаем, но Барков убежал в соседнюю комнату, притворил за собою дверь, и сейчас же запел, как в церкви:

Волною морскою Скрылся Барков за доскою От гонителя, мучителя, Сашки Пушкина, сочинителя!

Конечно Пушкин расхохотался, помирился: удивительно ловок был этот негодяй, однако памятник поставили не ему, а Пушкину.

Агат засмеялся мягким смехом женщины, прижмурив глаза свои с блестящей иголочкой в центре карего зрачка.

— Пора, — строго сказал Покорский; Платон вздрогнул, Агат же дернул цепочку часов на груди своей, часы, выскочив из кармана жилета, описали в воздухе золотую дугу и покорно легли на ладонь его:

— Да, пора, одевайтесь!

Платон был готов итти всюду, куда бы ни повел Агат, хоть в горящий дом. Он чувствовал, что от рыжего вина и рахат-лукума во рту его железисто горько, в голове мутно, а в животе бурчит, но за то на душе было легко, празднично прибрано, как бы присыпано сладкой, белоснежной пудрой.

Он заметил, что Покорский, свернув лист бумаги со стихами тонкой трубкой, сунул его в ручку самовара, это сделало самовар похожим на пожарного солдата с брандсбойтом и несколько примирило Платона с молчаливым человеком, наверное он не так суров, каким кажется.

— Вы любите девушек? — спрашивал Агат.

— Как сказать?

— Никак не говорите, я сам знаю, не любить нельзя, это — как детская болезнь, говорит Покорский, в роде скарлатины или кори, так, Покорский?

Насвистывая свой марш, Покорский шагал твердо и мерно. Серебряный холод сковал землю, стеклянно хрустел под ногами, на голову и плечи давила металлическая тяжесть, дышать было так трудно, как-будто воздух замер, превратился в острые, злые колючки, и они вонзались в кожу щек, в лоб, и глаза. Но Агат, удивительный человек, шел распахнув пальто и хрустально звонкими словами спрашивал Платона:

— А каких девушек вы любите больше? Почему вас интересует бунт? Разве вы знакомы со студентами? Чем мешает вам царь?

От этих быстрых вопросов еще более мутилось в голове, Платон не успевал отвечать на них и только удивленно мычал, слушая Агата.

— Глуп, как двое.

Это сказал Покорский, негромко, равнодушно, трудно было понять, зачем он сказал это и о ком?

— Не про меня, конечно, он меня не знает, — подумал Платон. — Но разве можно сказать про Агата — глуп?

Думать уже не было времени, остановились у крыльца двухъэтажного скромного дома Мелиты Шварцман; красный фонарь накалил гладкую дубовую дверь без ручки; дверь нельзя было отворить с улицы, и это смутило Платона.

— Вот что, — сказал Агат, застегивая пальто, — вы, Еремин, идите и спросите Клаву, — вы знаете Клаву?

— Я тут никогда не был, это дорогой дом…

— Ерунда. Мы съездим, пригласим еще одного парня, он очень смешной и хорошо поет песни; мы вернемся через десять минут. Помните — Клаву!

Поделиться с друзьями: