Том 16. Рассказы, повести 1922-1925
Шрифт:
— Гулянье надо устроить, — настаивал Алексей, — повеселить надо, подбодрить народ!
Уезжая с женою на ярмарку, он ещё раз посоветовал:
— Устрой гулянье — оживут люди! Ты — верь: веселье — от всех бед спасенье!
— Займись, — приказал Пётр жене. — Получше сделай, пообильнее.
Наталья недовольно заворчала, он сердито спросил:
— Ну?
Протестующе громко высморкав нос в край передника, жена ответила:
— Слышу.
Гулянье начали молебном. Очень благолепно служил поп Глеб; он стал ещё более худ и сух; надтреснутый голос его, произнося необычные слова, звучал жалобно, как бы умоляя из последних сил; серые лица чахоточных ткачей сурово нахмурились, благочестиво одеревенели; многие бабы плакали навзрыд.
После молебна бабы вынесли на улицу посёлка столы, и вся рабочая сила солидно уселась к деревянным чашкам, до краёв полным жирной лапшою с бараниной. Вокруг каждой чашки садилось десять человек, на каждом столе стояло ведро крепкого, домашнего пива и четверть водки; это быстро приподняло упавших духом, истомлённых людей. Тишина, горячей шапкой накрывшая землю, всколебалась, отодвинулась на болота, к лесным пожарам, посёлок загудел весёлыми голосами, стуком деревянных ложек, смехом детей, окриками баб, говором молодёжи.
За сытным, обильным обедом сидели часа три; потом, разведя пьяных по домам, молодёжь собралась вокруг чистенького, аккуратного плотника Серафима. Его синяя пестрядинная [30] рубаха и такие же порты, многократно стираные, стали голубыми, пьяненькое, розовое личико с острым носом восторженно сияло, блестели, подмигивая, бойкие, нестарческие глазки. В этом весёлом делателе гробов было, соответственно имени его, что-то небесно-радостное, какой-то лёгкий трепет. Сидя на скамье, положив гусли на острые свои колена, перебирая струны тёмными пальцами, изогнутыми, точно коренья хрена, он запел напевом слепцов-нищих, с нарочитой заунывностью и гнусаво, в нос:
30
грубая пеньковая ткань, пёстрая или полосатая, «матрасная» — Ред.
И, подмигнув девицам, среди которых величаво стояла дочь его, шпульница Зинаида, грудастая, красивая, с дерзкими глазами, он завёл ещё более высоко и уныло:
Да вот сидит Христос в светлом рае, Во душистой, небесной прохладе, Под высокой, златоцветной липой, Восседает на лыковом престоле. Раздаёт он серебро и злато, Раздаёт драгоценное каменье, Всё богатым людям в награду, За то, что они, богатеи, Бедному люду доброхоты, Бедную братию любят, Нищих, убогих сыто кормят.Он снова подмигнул девкам и вдруг перевёл голосишко на плясовой лад, а дочь его, по-цыгански закинув руки за голову, встряхивая грудями, взвизгнула и пошла плясать под звонкую песенку отца и струнный звон.
А кто серебро возьмёт, — Тому ноги отшибёт! А кто золото возьмёт, — Того пламенем сожжёт! А яхонты, жемчуга Всё бельмами на глаза!..Звон гусель и весёлую игру песни Серафима заглушил свист парней; потом запели плясовую девки и бабы:
С моря быстрые кораблики бегут, Красным девушкам подарочки везут!А Зинаида, притопывая, подпевала пронзительно:
От Пашки — Палашке Рогож на рубашки; От Терёшки — Матрёшке Две берёзовы серёжки.Илья Артамонов сидел на штабеле тёса с Павлом Никоновым, худеньким мальчиком, на длинной шее которого беспокойно вертелась какая-то старенькая, лысоватая голова, а на сером, нездоровом лице жадно бегали серые, боязливые глазки. Илье очень нравился голубой старичок, было приятно слушать игру гусель и задорный, смешной голос Серафима, но вдруг вспыхнула, завертелась эта баба в кумачовой кофте и всё разрушила, вызвав буйный свист, нестройную, крикливую песню. Эта баба стала окончательно противна ему, когда Никонов вполголоса сказал:
— Зинаидка — распутная, со всеми живёт. И с твоим отцом тоже, я сам видел, как он её тискал.
— Зачем? — недогадливо спросил Илья.
— Ну, знаешь!
Илья опустил глаза. Он знал, зачем тискают девиц, и ему было досадно, что он спросил об этом товарища.
— Врёшь, — сказал он брезгливо и не слушая шёпот Никонова. Этот мальчик, забитый и трусливый, не нравился ему своей вялостью и однообразием скучных рассказов о фабричных девицах, но Никонов понимал толк в охотничьих голубях, а Илья любил голубей и ценил удовольствие защищать слабосильного мальчика от фабричных ребятишек. Кроме того, Никонов умел хорошо рассказывать о том, что он видел, хотя видел он только неприятное и говорил обо всём, точно братишка Яков, — как будто жалуясь на всех людей.
Посидев несколько минут молча, Илья пошёл домой. Там, в саду, пили чай под жаркой тенью деревьев, серых от пыли. За большим столом сидели гости: тихий поп Глеб, механик Коптев, чёрный и курчавый, как цыган, чисто вымытый конторщик Никонов, лицо у него до того смытое, что трудно понять, какое оно. Был маленький усатый нос, была шишка на лбу, между носом и шишкой расползалась улыбка, закрывая узкие щёлки глаз дрожащими складками кожи.
Илья сел рядом с отцом, не веря, чтоб этот невесёлый человек путался с бесстыдной шпульницей. Отец молча погладил плечо его тяжёлой рукою. Все были разморены зноем, обливались потом, говорили нехотя, только звонкий голос Коптева звучал, как зимою, в хрустальную, морозную ночь.
— В посёлок-то пойдём? — спросила мать.
— Да; пойду оденусь, — сказал отец, встал из-за стола и пошёл к дому; спустя минуту Илья побежал за ним, догнал его на крыльце.
— Ты что? — ласково спросил отец, — сын тоже спросил, глядя в глаза его:
— Ты Зинаиду тискал или не тискал?
Илье показалось, что отец испугался; это не удивило его, он считал отца робким человеком, который всех боится, оттого и молчалив. Он нередко чувствовал, что отец и его боится, вот — сейчас боится. И, чтоб ободрить испуганного человека, он сказал:
— Я — не верю, я только спрашиваю.
Отец толкнул его в сени и, затолкав по коридору в свою комнату, плотно закрыл за собою дверь, а сам стал, посапывая, шагать из угла в угол, так шагал он, когда сердился.
— Поди сюда, — сказал Артамонов старший, остановясь у стола, младший Артамонов подошёл.
— Ты что сказал?
— Это Павлушка говорит, а я не верю.
— Не веришь? Так.
Пётр выдул из себя гнев, в упор разглядывая лобастую голову сына, его серьёзное, неласковое лицо. Он дёргал себя за ухо, соображая: хорошо это или плохо, что сын не верит глупой болтовне такого же мальчишки, как сам он, не верит и, видимо, утешает его этим неверием? Он не находил, что и как надо сказать сыну, и ему решительно не хотелось бить Илью. Но надо же было сделать что-то, и он решил, что самое простое и понятное — бить. Тогда, тяжело подняв не очень послушную руку, он запустил пальцы в жестковатые вихры сына и, дёргая их, начал бормотать: