Том 2. Черное море. Дым отечества
Шрифт:
— Представьте себе, не помню, — зло ответил каперанг. — Не припомню такого счастливого случая в своей жизни.
Щедрин сел на койке и сказал, обращаясь к встревоженному доктору:
— Уберите от нас этого хама!
— Но-но! — крикнул каперанг, приподымаясь. — Вы будете иметь дело с командиром флотилии.
— А вы будете иметь дело с матросами флотилии, — ответил, бледнея, Щедрин. — Доктор, этот офицер оскорбил при мне женщину только за то, что она была бедна и плохо одета. Сейчас он собирается дезертировать из флота в Гельсингфорс. Все равно —
— Ишиас — болезнь весьма удобная, — пробормотал Акерман. — Болит — и ничего не видно. А бывает наоборот и не болит — и все равно ничего не видно.
Капитан сел. Он смотрел на мичманов яростными глазами. Борода его тряслась, на виске вспухли толстые жилы.
— Замолчать! — внезапно крикнул он взгливым голосом.
— Бой мой! — сказал Акерман и зажал уши. — Если вы еще раз так крикнете, то от нас ничего не останется. Помилосердствуйте, господин каперанг!
Каперанг вскочил и, прихрамывая, вышел из палаты.
Халат волочился за ним по полу. Доктор и санитар вышли следом за ним. Доктор укоризненно качал головой.
Каперанга уложили в дальней палате, а через два дня ночью пришли матросы, арестовали его и отправили под конвоем в Гельсингфорс, в Центральный комитет Балтийского флота.
В апреле Щедрин выписался из больницы. Доктор запретил ему возвращаться на корабль. Недели две-три после болезни Щедрин должен был поправляться и отдыхать.
По совету доктора Щедрин снял комнату у рыбака Петера Якобсена.
Маленький старый дом стоял у самой воды. Дом был разноцветный: стены синие, облезлые, оконные наличники и двери — оранжевые, а внутри у каждой комнаты был свой, когда-то яркий цвет.
Комната Щедрина была выкрашена в желтую краску и завешана фотографиями предков Якобсена.
По утрам, лежа на деревянной кровати, Щедрин рассматривал висевших над кроватью стариков с тонкими, словно железными губами, — шкиперов и лоцманов, живших некогда в этом доме.
Тут же висели фотографии их дочерей — светлоглазых девушек с приветливым выражением лица — и жен — худых старух. Старухи сидели на фотографиях прямо, как полководцы, крепко положив на колени узловатые руки.
Среди фотографий был только один рисунок, написанный пастелью. Это был портрет молодой женщины с высоко взлетающими, нервными бровями, сумрачным блеском глаз и маленьким чистым лбом. Щедрин, глядя на этот портрет, всегда думал о том, что эта женщина делала здесь, в ничтожном рыбачьем городке, где сто лет назад было всего триста жителей.
В доме Якобсена было чисто и тихо; изредка только Якобсен пел на кухне заунывные песни и притопывал в такт ногой, ковыряясь в старых сетях.
У Якобсена была дочь трех лет, но она жила не у родителей, а у доктора. Бездетные доктор и его жена воспитывали девочку и собирались дать ей хорошее образование. Звали девочку Марией.
Жена Якобсена, Марта, была рассеянная женщина. Каждый день у нее сбегало молоко или кот воровал жареную рыбу из открытого шкафа. Якобсен беззлобно
посмеивался над женой.Вся эта жизнь производила на Щедрина такое впечатление, будто он перенесся на десятки лет назад, в патриархальную страну, где еще ходят почтовые кареты и в комнатах держат в маленьких клетках сверчков, приносящих счастье.
Странно было, сидя в этих старинных комнатах, читать газеты, пылавшие жаром революционного времени. Газеты были полны призывов, негодований, ошеломляющих известий, сообщений о возвращении в Россию Ленина.
Имя Ленина уже гремело на матросских митингах. Оно было всюду. Стремительные миноносцы разносили его по суровой Балтике. Радио, треща и разбрызгивая искры, передавало его на линейные корабли, в береговые батареи, в крепостные форты, на подводные лодки. Сигналисты набирали его пестрыми флагами.
Оно ширилось, росло, оно стало знаменем и надеждой балтийцев. Вокруг него кристаллизовались недовольство матросов, их воля, их неукротимый революционный пыл.
«Заря всемирной социалистической революции уже занялась», — сказал Ленин во время встречи его на Финляндском вокзале.
Эти слова разнеслись по всему флоту. Казалось, даже море победно шумело и, неся к берегам мощные массы сверкающей воды, повторяло эти слова.
Щедрин волновался. Один раз он был на митинге на миноносце и даже сказал путаную горячую речь.
Матросы долго хлопали ему, вернее — стучали деревянными, мозолистыми ладонями и вынесли Щедрина с миноносца на берег на руках — должно быть, из жалости: Щедрин едва держался на ногах от волнения.
Акерман ходил на костылях. Он относился к революции по-деловому: сидел в судовом комитете и упрямо спорил с начальством о гречневой каше, матросских нуждах. Он уже меньше шутил и лишь изредка, заходя к Щедрину, произносил прежние любимые фразы:
— Змея царской власти раздавлена в прах босыми ногами илотов. Алое знамя восстания реет над великой страной.
Щедрин проснулся очень рано. В саду пересвистывались птицы. Над морем дымился ослепительный штиль. Он переливался прохладным блеском на сотни миль, плескал о гранитные берега и, как ребенок, шаловливо дул в лицо тепловатым ветром.
Щедрин пошел на кладбище. Невозможно было сидеть в комнатах в такое праздничное утро. Кроме того, Щедрин давно решил побывать на могиле Тихонова и Бестужева.
В расселинах скал пробивались слабые белые цветы. Щедрин сорвал несколько стебельков с цветами.
На кладбище Щедрин наткнулся на могилу немецких моряков с подводной лодки, захваченной «Смелым», и долго читал список имен.
Около одного из мшистых валунов он увидел Марту. Она сидела, как всегда, немного испуганная и бледная и, улыбаясь, смотрела на Щедрина. В руках у нее были темные еловые ветки. Она принесла их, очевидно, чтобы положить на родную могилу. Щедрин знал, что год назад у Марты умер четырехлетний сын.
Он подошел к ней и поздоровался. По-русски Марта говорила плохо. Но они друг друга все же понимали.