Том 2. Докука и балагурье
Шрифт:
Так прожил он многие лета в молчании и борении, впоследствии же времени с благословения игумена заюродствовал, и ни единой твари откровения не было, что под видом смиренника поселился в монастыре сам Диавол.
Бывало, как станет припекать солнышко, выйдет Саврасий на огород, совлечет с себя вретище, ляжет где в грядку, этими самыми своими частями прямо на припеке, и лежит. Поналетят мухи, сядут ему на них и почнут ходить, и взад и вперед, жужжа, ходят, сладостных соков напиваются — уливы блудной. И ходят и поедают эту уливу невозбранно вплоть до вечерен.
Вскоре и вся братия, зря Саврасиево действо,
И стала через этого Саврасия такая тишь да благодать по всей плеши горной, только и слышно, что муха.
Она проворная и ловкая водилась в монастыре с немалым избытком и вдоволь: лапки юркие, щекотные — шевелят, забирают — все жилки переберет, не насытишься, — юлы какие-то неподобные, щекоча и томя истомами.
Не нахвалится игумен, не нарадуется, глядючи на братию. И не раз, умиляясь, совлекал преподобный с себя свой белый хитон, примащивался, как поудобнее, и предавался мухам съедению.
Еще больше скоплялось богомольцев и странников, поучались подвигу, и немало мирян обратилось в те времена в подвижников.
Но вот прошло красное лето, пришла зима, установился санный путь, пришлось братии покинуть огороды.
И заскучала вся плешь, напал извод и тошнота великая.
В келии у Саврасия стояла печурка, на этой печурке сидели кишки и желудки да, свесив ножки, лапша висела, тут разводил Саврасий мравиев.
Этими мравиями он и пользовал плешь от тошноты и извода великого.
Всякий день брал Саврасий сосуд глиняный — добрые хозяйки соленый и отварный гриб в таких сосудах с пользой сохраняют — и отпускал таковой на каждого брата с двунадесятью мравиями.
А вся братия, сидя по келиям в тишине и молчании, вынимала эти самые свои части и, положа все в сосуд целиком к мравиям, предавалась воле Божией — их насыщению.
И омраченные дивились все диву невиданному, благодарили Господа за ниспослание брата верного и любовного, — ангела-хранителя во образе Саврасия.
Спасалось в монастыре два инока — два горбатых старца: одного звали Нюх, а другого Дух, оба неразлучные неотлучно пребывали у мощей нетленных.
Горбатые, скорбные, мучимые мышью: по мыши от рождения у каждого старца сидело в ухе и зло сосало мозг; и для облегчения пили многострадальные воду из кальной лужи, ею только и держались.
Этим-то старцам велел игумен, опутанный сетями вражьими, сочинить заживо Саврасию акафист.
Размышляя как-то о сочинении, вышли старцы поразмяться, забрели в лесок и шли так по лесу, радуясь и похрустывая снежком, вперяя очи в небесные высоты. И видят, выходит им навстречу из оврага мужик, а голова у мужика не мужикова, а птичья. Ахнули тут старцы, окрестились да с помощью Божией, запустив аркан, арканом мужика и поймали. Тотчас благополучно отвели в монастырь, там поместили в келию к чуду морскому, которое в ту пору разными рукоделиями занималось и вело себя прилично.
Тут взялись скорбные пытать мужика: осмотрели тщательно, какого он есть пола, и найдя, что ни того, ни другого, добивались имя его, но птичья голова ничего не отвечала. И подрезывали старцы тело его острыми ножичками, и подваривали пятки его в смоле, воске, олове, но птичья
голова ничего не отвечала.Не добившись толка, вознамерились богоугодные привести чудо лесное ко святому крещению. Обуреваемые же сомнением, решили наперед испытать: не бесовский ли оно подкидыш?
Кормили его мертвечиной — иного не ело.
Нюх был горбатее Духа, а потому, как более видному, предстояло ему совершить это испытание.
И вот на Пущенье, заговляясь блином и варениками, от последнего вареника заложил Нюх себе сыр за щеку и, предавшись сну, не глотая, проспал с ним до утра понедельника пущеной недели. В понедельник вынул сыр из-за щеки, благословясь, положил его под мышку и неприкосновенно носил до Великого Четверга — Страстей Господних.
Когда ударили к Страстям и погнал Дух мужика с птичьей головой в храм Божий, Нюх следом за ними, не пивши, не евши, к мощам на свое место.
Возжгли свечи страстные, вышел игумен двенадцать евангелиев читать, тут Нюх тихонько сыр из-под мышки вынул.
И что же он видит?
Все вверх дном, пакость на пакости, — глазу не верит.
Заголя зад, скачет округ аналоя преподобный игумен, да на сопели ладно и лепно наигрывает, так ладно и лепно, и вся братия, все богомольцы, странники, калеки, убогие, сухие, слепцы, хромцы, расслабленные, безногие скачут и пляшут с трещанием, прыткостью, — и взвизгивают, орут во всю глотку, гогочут, притопывают, причичикивают, — пошевеливают плечом, идут вприсядку — туда ногу, сюда ногу — такого откалывают, ничем не остановить.
И лают — собачьи морды строят, и мяукают — кошачьи морды строят; трясут бедрами, вихляют хребтом, кивают головой: прыгом, в пыху блудят — не выговоришь, таким блудом, таким смесением — не перечислишь.
А из царских врат, подъятый на воздух, Саврасий с красным цветком в руке, бросает в иноков красные цветы, распаляет храм жаром сатанинским.
И сам Нюх, не совладав с собой, бросил четверговую свечку, да, подобрав рясу, коленце за коленцем пошел выкидывать.
Очнулся старец на третий только день Пасхи в ночь в своей убогой келии и хочет молитву выговорить, а язык не повинуется — прилип к гортани: ни кипятком, ни клещами, ничем не отдерешь.
Много старался Дух, много положил сил, но и Дух не помог, только десну разворотил, да в ухе мышь спугнул, так что и свету не взвидел старец.
И стал с тех пор каждую полночь Саврасий к нему в келию таскаться, и говорил:
— Нюх, отдай мой сыр!
Так мучил, так томил, и рад бы Нюх отдать ему сыр, лишь бы отвязаться от Диавола, да не помнит уж, куда в затмении сыр запрятал, а может быть, и съел? помнит, будто ел что-то в плясании и блуде мерзкое, — а может быть, под языком прилипши? — и ничем не зацепишь.
Саврасий тянул свое:
— Нюх, отдай мой сыр!
И плакал старец слезами горькими, созывал братию и игумена; приходила братия, приходил игумен, — показывал Нюх знаками пляс, блуд, смесение и непотребства, какие видел и испытал на собственной шкуре за Страстями Господними — в Великий Четверг.
Покивала братия головами, соболезновал игумен, — думали: совсем брат рехнулся!
И плакал старец слезами горькими и, не видя себе ниоткуда помощи, опечаленный непониманием, вострил глаз, зорко следил за Саврасием.