Том 2. Марш тридцатого года
Шрифт:
— А на кого?
— Да черт его знает! На всех. Сейчас, если бы только старший нашелся… ого!
— Война надоела?
— И война надоела, и жизнь надоела. До ручки дошло. Говорят, раньше были войны, и воевал народ, и генералы были, а сейчас все пошло прахом. Россия вроде как перемениться должна, а такая уже не годится в дело.
Долго еще Семен Максимович толковал со Степаном, а больше слушал.
На глаза Алексею Степан старался не попадаться, и Алеша делал такой вид, как будто он ничего не знает и не знает даже того, что Степан вот здесь живет в кухне, самое деятельное участие принимает в домашнем
Как ни старался Алеша игнорировать существование Степана на кухне, даже сапог свой сам чистил, чтобы не пользоваться услугами, а пения Степана не мог не заметить и, наконец, возмутился открыто в другой комнате:
— Черт! Коленочки! На этих коленочках дрова рубить только!
Степан очень обрадовался Алешиному голосу и подошел к дверям:
— Может, отставить, ваше благородие?
Алеша поднял плечи на костылях и обратил к Степану к Степану большие свои серьезные глаза:
— Чего это ты про любовь распелся?
— А про что петь, ваше благородие?
Алеша повел губами и тронул правый костыль, отворачиваясь от Степана:
— Не о чем сейчас петь.
Степан ступил шаг вперед и прислонился к наличнику.
— Ты это напрасно, Алексей Степанович, на себя тоску нагоняешь. Ты думаешь, как нас побили, так и беда? А может, иначе как обернется?
Алеша опустился на диван и задумался, не выпуская из рук костылей. Потом сказал тихо:
— Нет, не обернется. Мы уже не побьем. Уже кончено.
— У меня было… такой случай был. Работаю я на Херсонщине, у хохла богатого. И он, собака, натравил меня на одного парня, из-за бабы все. Я на парня и полез с кулаками. А он меня и отдубасил, да еще как: два дня лежал. А только поправился, сам у этой бабы поймал на месте не своего соперника, значит, а хозяина. Ну, я тут такой прорыв сделал, даже другие люди жалели хозяина. Видишь?
— Ты это, собственно говоря, к чему? — спросил Алеша.
Выпятив локоть, Степан почесал бок и посмотрел на Алешу денщицким взглядом — домашним, послушным и даже чуточку глуповатым:
— Да ни к чему, ваше благородие, а к примеру. Вот нас немцы побили, а нам обидно. А только это напрасно. Придет время, и мы кого-нибудь побьем.
— Кого-нибудь? Кого это?
— Да подвернется кто-нибудь. Сначала другой какой немец или, скажем, турок, японец также, а может, еще кто?
— А может, и хозяин?
Степан раскурил цыгарку и выдул дым в дверь, ничего не сказал, как будто не заметил вопроса.
— Ты слышал? Кто подвернется? Может, и хозяин?
Степан наморщил лоб и серьезно захлопал глазами, а потом скривился: куда-то попала ему махорка. И ответил с трудом, поперхнувшись дымом:
— Хозяин — это редко
бывает, но бывает все-таки. Вот у меня, видишь, был случай с хозяином.— У тебя? А у меня кто хозяин? Кого бить?
— Мне тебя не учить, Алексей Семенович, ты сам ученый. А хозяев у тебя, голубчик, много. Если захочешь бить, искать не долго придется. А может, и за меня кого отдуешь.
— И за тебя даже?
— И за меня.
— И это ты говоришь мне, офицеру?
Степан грустно улыбнулся:
— Да чего, Алексей Степанович, какой ты офицер? Тебя вот изранили, душу тебе повредили, а война кончится, тебе никто и спасибо не скажет. А батько твой кто? Такой же батрак, как и я.
— Ну… хорошо… спасибо за правду. А только ты дезертир — это плохо. Честь у тебя должна быть, а у тебя есть честь?
— Честь у меня, Алексей Семенович, всегда была. Была честь куска хлеба не есть. А теперь тоже не без чести: если поймаю кого, по чести и поблагодарю.
Алеша задумался и не скоро сказал Степану:
— Ну… добре… иди себе, отдыхай, дезертир.
19
В середине зимы приехал с фронта Николай Котляров и засел в своей хате безвыходно. Говорили на Костроме, будто он совсем рехнулся: сидит и молчит, не есть и не пьет. Алеша в воскресный морозный день направился к хате Котляровых.
Алеша уже научился говорить, только голова иногда шутила, да рваная рана на ноге заживала медленно. И костыли у Алеши не сосновые, а легкие бамбуковые, и лицо порозовело, и волосы стали волнистые. Только в выражении его лица легла постоянная озабоченность. И даже костыли Алешины научились шагать с какой-то деловой торопливостью.
У Котляровых тоже была своя хата и тоже на две комнаты. В первой, в кухне, копошилась мать Николая и Тани, очень напоминающая Таню, но в то же время и очень ветхая, сморщенная, маленькая старушка. У печи сидел на корточках и раскалывал полено на щепки широкоплечий, коренастый мужчина — старый Котляров. Увидел Алешу, он отшвырнул остатки полена и щепки к стене, переложил косарь в левую руку, а правую, растрескавшуюся и обсыпанную древесным прахом, протянул Алексею.
— Ты погляди, Маруся: красивый из него военный вышел, а ведь нашего корня веточка.
Старушка, которую он назвал Марусей, маленькая, нежная, слабенькая, смотрела на Алешу радостно:
— Бог тебя спас, Алешенька. Хоть и хромой будешь… Не поедешь больше, не надо!
— Где Николай? — спросил Алеша.
Котляров озабоченно тронул рукой прикрытую дверь и так и оставил на ней руку. Сказал приглушенно:
— Я сам за тобой идти хотел, Алексей. Не знаю, что с ним делается. Тут и Павло прибегал, говорил, говорил, говорил с ним, а потом выругался чего-то и убежал. Может, ты с ним поговоришь?
— А какой он вообще?
Старушка придвинула табуретку, покосилась на дверь, зашептала:
— И не разберем. И не ранен. Целое все. А билет увольнительный насовсем. Ничего не рассказывает. Молчит. Хоть бы плакал или сердился, а то ровный какой.
— Читает?
— Нет, не читает. Павел принес ему каких-то книг, не читает.
Старушка с пристальной надеждой смотрела в глаза Алеши. Алеша поднялся на костыли, глянул на старушку ласково и сказал:
— Ничего, все пройдет. Я сам такой приехал.