Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы
Шрифт:
Тогда, не будучи более в состоянии сдерживаться, со смешанным чувством страха и смелости, я поднял руку, чтобы поправить эту прядь; и мои дрожащие пальцы под волосами коснулись уха, шеи, но едва-едва, как самая легкая ласка.
— Что ты делаешь? — сказала Джулианна, вздрогнув, посмотрев на меня растерянным взглядом, дрожа, может быть, еще сильнее, нежели я.
И она отошла от окна; почувствовав, что я иду за ней, она сделала несколько шагов, как бы желая бежать.
— О! Джулианна, почему, почему? — воскликнул я, останавливаясь. И тотчас же прибавил:
— Правда, я еще недостоин. Прости меня!
В этот момент колокола в часовне начали звонить. Мари и Натали бросились в комнату, к матери, крича от радости. Они обе поочередно повисли на ее шее и покрыли лицо ее поцелуями;
Оба колокола звонили со всей силой; казалось, вся Бадиола была полна дрожания меди. То была Страстная суббота, час воскресения.
Днем в эту самую субботу на меня нашел приступ странной грусти.
В Бадиолу пришла почта, и я с моим братом сидел в биллиардной, просматривая журналы. Мои глаза невольно остановились на имени Филиппо Арборио, упомянутом в хронике.
Неожиданное смущение овладело мной.
Так легкий толчок подымает муть в своем сосуде.
Я помню: то было в туманный полдень, освещенный точно усталым, беловатым отсветом. Перед окном, выходящим на лужайку, прошла Джулианна под руку с матерью; они шли разговаривая. У Джулианны в руках была книга; она шла с усталым видом.
С непоследовательностью образов, являющихся во сне, в моей душе промелькнули обрывки моей прошлой жизни: Джулианна перед зеркалом, в ноябрьский день; букет белых хризантем; страх, испытанный во время арии Орфея; слова на заглавном листе Тайны; цвет платья Джулианны; мои рассуждения у окна; лицо Филиппо Арборио, обливающееся потом; сцена в раздевальной оружейной залы. Я думал, дрожа от страха, как человек, неожиданно очутившийся на краю пропасти: «Итак, возможно, что меня никто не спасет?»
Побежденный ужасом, испытывая потребность остаться одному, чтобы посмотреть вглубь самого себя, чтобы взглянуть в лицо своему страху, я распростился со своим братом, вышел из залы и пошел в свои комнаты.
Мое волнение было перемешано с гневным нетерпением. Я был похож на человека, который среди благосостояния воображаемого выздоровления, будучи в полной уверенности, что к нему вернулась жизнь, вдруг почувствовал приступ прежней болезни, заметил, что он все еще носит в своем теле неизлечимую болезнь и принужден беречься и наблюдать за самим собой, чтобы убедиться в ужасной истине. «Итак, значит, возможно, что ничто более не спасет меня? Почему?»
В странном забвении, в которое погрузилось все мое прошлое, в этом затмении, поглотившем целый слой моей совести, подозрение насчет Джулианны, это отвратительное подозрение тоже исчезло, рассеялось. Чересчур велика была потребность моей души поддерживать себя обманом, верить и надеяться.
Святая рука матери, лаская волосы Джулианны, снова зажгла для меня ореол вокруг этой головы. Благодаря сентиментальной ошибке, часто случающейся в периоды слабости, когда я видел обеих женщин, живущих одной жизнью, в нежном согласии, я смешивал их в одной иррадиации чистоты. А теперь было достаточно маленького случайного факта, простого имени, случайно прочитанного в газете, пробуждения смутного воспоминания, чтобы взволновать меня, устрашить, открыть предо мной пропасть; глубину ее я не смел измерить смелым взглядом, потому что моя мечта о счастье удерживала меня, тянула меня назад, настойчиво цеплялась за меня. Сначала я носился в каком-то мрачном, бесконечном ужасе, по временам освещаемом страшным светом. Возможно ли, что она не чиста. Тогда что? Филиппо Арборио или кто другой?.. Кто знает? Если бы я убедился в ее вине, мог бы я простить?
Какая вина? Какое прощение? Ты не имеешь права судить ее; ты не имеешь права голоса. Она чересчур часто хранила молчание; на этот раз ты должен молчать…
А счастье? — Мечтаешь ты о своем счастье или о счастье обоих? О счастье обоих, конечно; потому что отражение ее грусти омрачит всякую твою радость. Ты предполагаешь, что если ты будешь доволен, то и она будет довольна: ты со своим прошлым постоянной распущенности, она со своим прошлым мученичеством. Счастье, о котором ты мечтаешь, покоится всецело на уничтожении прошлого. Почему же, если действительно она была виновна, ты не можешь набросить покрывала или положить
камень на ее вину так же, как на свою. Почему, желая, чтобы она забыла, не забудешь ты сам? Почему, желая стать новым человеком, отрешившимся от своего прошлого, ты не можешь смотреть и на нее, как на новую женщину, в таких же условиях? Такое неравенство было бы, может быть, худшей из твоих несправедливостей. Идеал? А идеал? Мое счастье возможно лишь тогда, если я могу признать в Джулиане существо высшее, невинное, достойное обожания, и именно в этом внутреннем сознании своего превосходства, в созидании своего собственного нравственного величия она найдет большую часть своего счастья. Я не смогу отвлеченно посмотреть на ее и на свое прошлое, потому что мое счастье не могло бы существовать без преступности моей прошлой жизни и без этого торжествующего, почти сверхчеловеческого героизма, перед которым всегда преклонялась моя душа. Но знаешь ли ты, сколько эгоизма в твоей мечте и сколько высшего идеализма? Может быть, ты достоин счастья, этой высшей награды? Но благодаря какой привилегии? Итак, значит твое долгое заблуждение привело тебя не к раскаянию, а к награде…Я встряхнулся, чтобы прервать этот спор.
В конце концов дело идет о старом, случайно воскресшем. Эта неразумная тревога рассеется. Я превращаю призрак в плоть. Через два-три дня после Пасхи мы поедем в Виллу Сиреней, и там я узнаю, несомненно и почувствуюистину… Но эта глубокая, неизменная грусть, что у нее в глазах, разве она не подозрительна. Этот растерянный вид, эта тень постоянной озабоченности, что тяготеет между ее бровями, эта бесконечная усталость, проявляемая в некоторых ее движениях, этот страх, который она не может скрыть при твоем приближении, разве все это не подозрительно? Но эти двусмысленные признаки могли быть объяснены и в более благоприятном смысле. Тогда, преодолеваемый отчаянием, я встал и подошел к окну, инстинктивно желая погрузиться в созерцание внешнего мира, чтобы найти в нем что-нибудь соответствующее состояние моей души: или откровение, или успокоение.
Небо было совсем белое, оно походило на нагромождение покрывал, между которыми двигался воздух, образуя широкие подвижные складки. Одно из этих покрывал, казалось, время от времени отделилось, приближалось к земле, почти касалось верхушек деревьев, разрывалось, превращалось в падающие обрывки, дрожало над землей, исчезало. Линия гор неясно изменялась, расстраивалась, снова собиралась в фантастической отдаленности, как в стране, виденной во сне, не реальной. Свинцовая тень падала на долину и Ассоро, берега которой были невидимы, и которая оживляла ее своим сверканием. Эта извилистая река, блестевшая в сумраке под этим постоянным, медленным разрушением неба привлекала взгляд, имела какое-то символическое обаяние и, казалось, несла в себе таинственный смысл этого неопределенного зрелища.
Мое страдание понемногу теряло свою остроту, успокаивалось, утихало. «Почему желаешь с такой жаждой счастья, которого ты не достоин? Зачем строить здание всей своей будущей жизни на обмане? Зачем так слепо верить в несуществующую привилегию? Может быть, все люди в течение своей жизни встречают решительный поворот, который наиболее дальновидным дает понять, каковой должна была быть их жизнь.Ты уже стоял у этого поворота. Вспомни момент, когда белая верная рука, предлагавшая тебе любовь, снисхождение, мир, мечту, забвение, все прекрасное и хорошее, дрожала в воздухе, протянутая к тебе, как для высшей жертвы…»
Сожаление наполнило мое сердце слезами. Я положил локти на подоконник и охватил голову обеими руками; пристально смотря на изгибы реки в глубине свинцовой долины в то время, как небеса непрестанно разрушались, я оставался несколько минут под угрозой неминуемого наказания, я чувствовал, что какое-то неведомое несчастье тяготеет надо мной. Но неожиданно до меня донеслись из нижнего этажа звуки рояля, и сразу исчез тяжелый гнет; и меня охватил смутный страх, где все мечты, все желания, все надежды, все сожаления, все раскаяния, все страхи, снова смешались с непостижимой, удушливой быстротой.