Том 2. Повести
Шрифт:
Твои ли маленькие ножки семенят по тротуару или то ступает в своих подбитых железными гвоздями сапогах неумолимый рок?
Хотя не все ли равно? Кто потребует отчета в том, что случилось с тобой?
Вот ты и в Гамбурге, ищешь своего мужа, ищешь его следы, смотришь на прибывающие и уходящие корабли. Привезенные с собой деньги быстро тают. «Что будет завтра?» — вопрошаешь ты в отчаянии, с замирающим сердцем, и ни на одном из бесчувственных, равнодушных, чужих лиц огромного людского муравейника не можешь прочесть ответ на свой вопрос.
Хотя… Иногда на улице какой-нибудь молодой франт или старый сластолюбец улыбнется тебе или даже подмигнет и смотрит — ответишь ли ты? Это и есть твое «завтра». Это и есть твое будущее!
Ты уже жалеешь, правда, что приехала сюда?
Лучше было бы остаться
Здесь ты не разыщешь Петера, да и он тебя не разыщет, если даже захочет. Как знать, не повернется ли его сердце снова к тебе? Как знать, не ждет ли тебя дома письмо?
Вскоре Эстер была готова все бросить и отправиться обратно в Будапешт. Она не доверяла больше Гамбургу. Ее охватила тоска по родине.
Она написала чувствительное письмо к дяде Дани, обрисовав в подробностях свое ужасное положение, и просила его прислать хоть немного денег на дорогу, простить ее ошибку, снова принять к домашнему очагу, — и она будет вечно служить ему, — она напоминала о той дружбе, которая когда-то связывала его с ее отцом.
Она понесла свое письмо на почту и, медленно шагая по длинному и неприветливому коридору почтамта, невольно взглянула на окошко, где обычно выставляли для обозрения письма, не врученные почтальонами «за ненахождением адресата». Здесь всегда толпились группы людей, которые, смеясь и потешаясь, читали странные и наивные адреса на конвертах. В больших городах находятся любители на всякое развлечение.
И тут взгляд ее упал на конверт, надписанный по-венгерски:
«Мадам Мадам
Барышне Эстике
Из нашего полка
В Уважаемом Благородном городе Гамбурге»
«О создатель! Ведь это пишет Янош. Это мне письмо!»
С колотящимся сердцем вошла она в комнату, чиновник тотчас выдал ей письмо, она, волнуясь, разломала сургуч и принялась читать:
«Милая моя голубка барышня!
Я, слава богу, здоров, только ноги немного мучает подагра. Провиантом тоже снабжен, так как по отъезде барышни сразу явился к его благородию господину Йожефу Лавани, который служил кадетом в полку вашего батюшки, — вы его тоже, душечка моя, должны были бы знать, если бы чуток раньше родились, потому что он в военных служил мало, а нынче с помощью господа бога пошел вверх, поскольку он теперь председатель всего трибунала, и взял он, значит, меня к себе в услужение, вот и снабжен. (То есть «провиант имеется».) Получил гуньку со шнурами из тесьмы, да что все это по сравнению с моим старым гусарским мундиром? Молю бога, чтобы похоронили меня в той униформе, когда придется сложить голову. Вы уж, моя голубушка, поверьте, такое ведь и со мной может случиться. Касательно нашего дела с векселем, то большая беда приключилась. Подпись, видно, плохо была подделана, потому что господин Даниель Сабо распознал, что не его рукой она писалась. А между тем видит он куда как плохо и на свои старые очки надевает еще одну пару… И все-таки рассмотрел. И теперь хотят вас, мою барышню, схватить. Ищут повсюду, наводят справки, меня тоже допрашивали, хотели, чтобы сказал, где вы находитесь, — но я этого, конечно, не сделал, а сообщаю, не извольте, голубка моя, возвращаться домой, уезжайте как можно дальше отседова, иначе не миновать большой беды, и даже я не смогу вас высвободить.
А в остальном не тревожьтесь, милая голубушка моя, господь бог, насколько я знаю, все оборачивает к лучшему. А если паче чаяния обернется оно к плохому (господь-то наш все может) и поймают вас, то валите, голубушка, все на меня, старика неразумного, так как я всему главный зачинщик и виноватый.
Писалось в четверг сего года.
А новостей у нас никаких нет, жара стоит большая, дождей не выпадает, все позасыхало, а столетний календарь обещал дождливый год, а ведь врать-то у него не в обычае. Да, забыл еще написать, что господина Алторьяи с недавнего времени назначили губернатором в словацкий комитат; частенько он спрашивал про барышню, но я и ему не сказал, куда вы уехали».
Письмо дрожало в руках Эстер, щеки покрылись смертельной бледностью, — те самые прелестные щечки, которые там, дома, цвели как бутончики роз. Обеими руками схватилась она за решетку окна, чтобы не упасть.
Ее разыскивают, хотят арестовать… Оборвалась последняя ниточка надежды. Машинально рвала она на мелкие клочки письмо, адресованное Даниелю Сабо. Конец! Всему конец!
Куда сейчас? К кому обратиться? Как дальше жить? Что она может делать в этом мире? Кто даст ей совет?
А ну-ка скорей к большим зеркальным витринам, пусть они отразят ее, пусть подскажут ей (как подсказывают и прочим отчаявшимся), что делать. Они отошлют усталого, теряющего последние силы безработного: «Иди, несчастный, к берегу моря — дно океана будет тебе мягкой постелью». А измученному голодом, но крепкому еще бродяге скажут: «Пусть у тебя нет денег, — но разве ты, мямля, так слаб, что не отберешь их у тех, у имущих?» А отражая стройную фигурку Эстер, ее матово-бледное лицо, печально-томный взгляд, стеклянные витрины как бы прошепчут ей: «Ты красива, ты очаровательна, — чего тебе еще? Куда обратиться? Чем зарабатывать на хлеб? Зарабатывай своей красотой!»
Да, но каким образом? Ведь и это дается не сразу. Вниз тоже спускаются по ступенькам.
Рисуя всемогущество английского парламента, обычно говорят: «Он может сделать буквально все, лишь одного не может — сделать девушкой женщину». Нищета сильнее английского парламента: она способна женщину сделать девицей. Зеркальные витрины шепнули госпоже Корлати, что из нее выйдет премиленькая девушка — продавщица цветов.
Эта первая ступенька той лестницы, которая вела вниз, была еще совсем не страшной, скорее чистой и даже приятной. Продавать цветы. — что в этом плохого? Больше того, если рассудить как следует, то это даже весьма поэтическое занятие, очень подходящее для миловидной особы.
Правда, при этом все время нужно улыбаться. Ну, а какой продавец не улыбается своему покупателю? Ловкий Меркурий бесплатно раздавал своим почитателям невесомый товар — улыбки: «Аршин может быть короче обычного, на тарелки весов можете приклеивать грузило из воска или смолы, но на улыбки не скупитесь!» Улыбка и в самом деле вещь невинная и очень идет к цветам. Улыбка — это цветок глаз и губ, так же как цветок — это улыбка родной земли.
Итак, Эстер стала продавщицей цветов. Она расхаживала со своей аккуратной корзиночкой по самым людным местам: по набережной, по бульварам, где кишела толпа, и перенимала у других продавщиц цветов их грациозную походку, милые и игривые гримасы, наивные проказы, проворные обольстительные жесты — словом, все то, что относится к их профессии. Ведь так оно и идет: девушка предлагает цветы, а цветы предлагают ее…
Прошлое она постаралась совсем забыть, надела короткую юбку, по-девичьи распустила волосы и на вид была не старше шестнадцати лет. Даже имя она взяла другое и называлась теперь Мари Вильд.
Она выглядела прелестно, обворожительно. Молодые люди не могли оторвать от нее взгляда, и после небольшой тренировки ее лицо стало настолько чувствительным к этим взглядам, что она теперь сразу замечала, откуда идет жгучий ток. Ни молодые люди, ни она не задавались, конечно, вопросом, обрывая листочки на ветке или лепестки цветов: «Любит? Не любит? К сердцу прижмет? К черту пошлет?»
Лишь ночью иногда навещало ее видение прошлого, днем же она отгоняла его прочь, как назойливого шмеля: «Кш-ш со своим жалом!» И постепенно все стало забываться, как вдруг однажды под вечер, когда она, прохаживаясь по набережной, глядела утомленным взором на верхушки мачт, какой-то женский голос обратился к ней по-английски:
— Какие у вас красивые цветы, девушка!
Она вздрогнула и повернулась к даме, которая стояла рядом с нею об руку с мужчиной и свободной рукой, затянутой в кремовую перчатку, перебирала цветы в корзине Эстер.